Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил вдруг заметил их. Он что-то сказал Милорадовичу. Тот пожал плечами.
Потоптавшись на месте, Михаил начал о чем-то просить солдат и даже приложил руку к груди. Слов не было слышно. Солдаты молчали. Потом сзади надорванный голос крикнул:
– Мучители! Пропасти на вас нет!
Милорадович что-то тихо сказал Михаилу, тот побледнел. Они повернули лошадей и уехали.
Показался адъютант, держа над головой бумагу. Он прокричал:
– Полковник Шварц отрешается от командования, назначается генерал Бистром.
С минуту молчание, потом перекличка отдельных голосов, потом грохот:
– Выдать Шварца!
– Роту!
Подъехал седой Бистром и отдал честь полку. Он сказал просительно:
– Пойдемте в караул, ребята.
Выступил старый гвардеец:
– В караул идти не можем, роты одной не хватает. Пока не скажете, где рота, ничего не будет.
Бистром опустил голову. Потом посмотрел на солдат:
– Она в крепости.
– Ну вот, – сказал спокойно старик, – нам без нее в караул невозможно. И мы в крепость пойдем: где голова, там и хвост.
Ротные командиры стали собирать роты. Батальонные командиры стали во главе батальонов. Команда и батальоны пошли.
– Куда они идут? – шептал Вильгельм в лицо Рылееву.
Тот отвечал нетерпеливо:
– Разве вы не слышите – в крепость.
Они пошли за полком. Неподалеку от крепости Рылеев остановился. Вильгельм посмотрел на него задумчиво и сказал:
– Только первый шаг труден.
Рылеев молчал.
Вильгельм вернулся домой под утро. Заспанный Семен сказал ему:
– К вам тут один господин давеча приходил.
– Кто такой?
– Не сказался. Много о вас выспрашивал. С кем водитесь, где бываете.
– Зачем? – недоумевал Вильгельм.
– Вот какое дело, Вильгельм Карлович, – сказал вдруг решительно Семен, – видно, нам с вами приходится уезжать. Господин этот мне даже довольно большие деньги сулил, чтобы я каждый день ему о вас докладывал. А кто он, так не иначе, как сыщик. Черненький из себя.
– Болтовня, – сказал, подумав, Вильгельм. – Просто чудак какой-нибудь, ложись спать.
Сам он не ложился. Он развернул тетрадь и стал писать в ней быстро крупными крючками. Марал, переписывал, вздыхал.
Раз Семен протянул Вильгельму молча письмо. Вильгельм взглянул рассеянно на конверт и побледнел: конверт был траурный, с черной каймой.
– Кто приносил? – спросил он.
– Человек чей-то; чей – не сказывался, – отвечал Семен, пожимая плечами.
На листе английской траурной бумаги было написано тонким почерком с завитушками (где-то Вильгельм уже видал его):
«Иоаким Иванович Пономарев с глубочайшим прискорбием имеет честь уведомить вас, Милостивый Государь, о скоропостижной кончине супруги его Софии Дмитриевны, последовавшей волей Божиею 1-го сего ноября. Заупокойное служение имеет состояться сего 1-го дня ноября. Погребение совершено быть имеет 4-го сего ноября».
Вильгельм заломил руки. Вот что ему судьба готовила. Слезы брызнули у него из глаз, и лицо перекосилось, стало сразу смешным и страшным, безобразным. Он судорожно скинул халат, надел черное новое платье, руки его не хотели влезать в рукава.
Он вспомнил китайские глаза Софи, ее розовые руки и вскрикнул. Сразу выскочили из головы и пьяный муж, и Илличевский, и Измайлов. Он хотел сказать Семену, который смотрел на него почтительно и боязливо, чтобы тот его не ждал, но вместо этого постучал перед ним челюстями, что окончательно испугало Семена. Вильгельм не мог вымолвить ни слова.
Вошел он к Пономаревым запинаясь, ничего по сторонам не видя. В сенях никого не было. Девушка, пискнувшая при его появлении и шмыгнувшая в какую-то дверь, не остановила его внимания. Он вошел в комнаты. Там толпились люди, но из-за набежавших слез Вильгельм не приметил лиц, кроме розового Панаева, который почему-то держал платок наготове. Увидя Вильгельма, окружающие как по команде подняли платки к глазам и громко зарыдали. Вильгельм вздрогнул: ему почудилось, что среди общего плача кто-то рассмеялся.
Он смотрел на гроб.
Гроб, нарядный, черный, стоял на возвышении. Белая плоская подушка в кружевах выделялась на нем ослепительно. Сквозь слезы, застилавшие все, Вильгельм смотрел на подушку.
Лицо Софи было совсем живое, точно она сейчас заснула. На нем был легкий румянец; черные ресницы как будто еще вздрагивали.
С громким плачем, не обращая внимания на окружающих, Вильгельм бросился к гробу. Он вгляделся в лицо Софи, потом прикоснулся губами ко лбу и руке. Вдруг сердце его остановилось: когда он целовал руку, показалось ему, что покойница дала ему легкого щелчка в губы. Он хотел подняться с колен, но покойница обвила его шею руками. Вильгельму стало дурно. Тогда Софи вскочила из гроба и стала его тормошить. Он смотрел на нее помутившимися глазами.
– Это я друзей испытываю, – говорила, хохоча, Софи, – искренно ли они меня любят.
В зале стоял хохот. Особенно надсаживался розовый Панаев. Он даже присел на корточки и носом издавал свист. Вильгельм стоял посреди комнаты и чувствовал, как пол колеблется под ногами.
Потом он шагнул к Панаеву, схватил его за ворот, приподнял и прохрипел ему в лицо:
– Если бы вы не были так мне мерзки, я бы вас пристрелил, как зайца.
Софи, испуганная, дергала его за руку.
– Вильгельм Карлович, дорогой, это я виновата, я хотела, чтобы вышло весело, – не сердитесь же.
Вильгельм наклонился к ней, посмотрел в ее лицо бессмысленным взглядом и пошел вон.
– Monsieur, qui prend la mouche,[107]– презрительно пробормотал оправившийся Панаев.
А Семен был прав. Действительно, пришла пора уезжать. Жизнь выметала Вильгельма, выталкивала его со всех мест. Он очень легко и незаметно перестал посещать службу в коллегии, потом подумал и отказался от журнальной работы. Как-то само собою вышло, что стал запускать уроки в пансионе, перестал обращать внимание на Мишу и Леву – и вскоре снова съехал с мезонина вместе со своим Семеном. Началась суетливая и странная жизнь. То он пропадал из дому целыми днями, а то ходил, не вылезая из халата, по комнате. Семена он совершенно перестал замечать.
Мать писала ему нежные письма. Вильгельм с трудом заставлял себя отвечать на них. Здоровье расшаталось: ныла грудь и стало заметно глохнуть правое ухо. Раз он заехал к тетке Брейткопф. Тетка поставила торжественно перед ним кофе и долго на него смотрела. Потом сказала: