Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, такое это славное и фартовое место, что, в какую сторону ни пойди, что-нибудь да возьмешь, а в хорошие годы глаза разбегаются, ноги заплетаются, куда воротить и что брать, – так всего много.
И вдруг не оказалось ничего. Приехали рано, в обеденную пору, и полдня потратили на торопливые и безрезультатные обеги. Брусничник не родил совсем, только на замшелых кочках вокруг догнивающих пней висит по две-три ягодки, смородинник и ягодки не показал, жимолость была реденькой, мелконькой и скукоженной, успела ее высосать букашка-козявка, на островах и случайного взблеска не выглядели. Все ясно: пали заморозки на цвет, потом прошлась долгая и жестокая засуха, не миновавшая и этого благодатного места. Поднялись к кедрачам – там кедровка, как саранча, добивает остатную шишку и встретила их злым и пронзительным криком. Даже шиповника на просеке не оказалось, даже курильский чай рвать не хотелось – до того он стоял квелый и примятый каленым летом. Но самый большой удар ожидал их, когда спустились в низинку, где стояла зимовейка. Зимовейки не было. Ничего не осталось – будто и никогда ее здесь не было. Густая высокая трава дурниной покрыла нагретую ее землю да в сторонке жердь-сушило, протянутая от сосны к сосне. Злые ли люди раскатали от усердия черных сердец или какой корыстный мужичонка увез на стайку, чтоб не махать топором, – поди разберись. И разбираться не захотелось, не было зимовейки. И сразу почужела и отвернулась тайга.
Делать нечего – надо было устраиваться на ночлег, а утром поворачивать оглобли. Обидно, конечно, но ничего, не в первый раз. Не в первый-то не в первый, однако на этот угол, куда по дальности дороги выбирались редко и который никогда еще не подводил, надежда была столь же бесшаткая, как на наступление августа, а затем и сентября для созревания таежных урожаев. Ломался какой-то извечный и неукоснительный порядок, образовывалась пустота там, куда нога привыкла ступать уверенно, отворачивалась удача, на которую они имели какое-то родственное право. Разводя костер, гоноша ужин, выставляя из машины горбовики и ведра, вытряхивая мешки, невесело подтрунивали над собой, кто больше набрал пустобряка и напугал тайгу жадностью. Сварили хлебово и чего только в него не намешали – и картошку, и вермишель, и брикет гречневой каши, и копченое сало, и тушенку, и помидоры. Знали по опыту: чем беспорядочней и смелей, тем слаще. Открыли бутылку «Байкальской», с воодушевлением посетовали на то, что «Байкальскую», еще недавно в мировой табели о рангах занимавшую в конкурсных дегустациях неизменно первое место, с приходом нового начальства и с подлазом в местное водочное дело всюду расторопных кавказцев хоть переименовывай в «Болотную». И с еще большим воодушевлением выпили. Потом долго и расслабленно пили чай, сладко и сыто вздыхали на подстеленных спальниках, образовав кружок между костром и елью и нежа перед сном свои немолодые кости.
Нет, не только за ягодами и орехами ехали они сюда и не о них томились долгими зимами, вымаливая в тоске и нетерпении вот эту пору. И везли они сюда не только посуду под ягоды, но кое-что еще и в себе, требовавшее утоления. Не стало зимовья, но остался этот бугор между сосняком и речкой, обжитый многими наездами и почти родной, устроившийся так, что нельзя его ни сжечь, ни снести, и, должно быть, тоже помнящий их, потому что никогда и ни в чем не принесли они ему урона. Здесь даже грубое слово не выговаривалось. Остался этот неумолчный и нежный, хрустальный звон речки, это обрезанное горами и изгибающееся небо, эта высокая дородная ель с зеленью до синевы и широким, загнутым по краям изладом борчатого подола, и дикая, в сумерках совсем мрачная картина уходящей вверх по речке тайги с высоко и мертво торчащим сухостоем, и грубый крик козла где-то неподалеку, похожий на рев медведя, и ночное звезднотрепещущее небо, и предутренний, короткий, как выдох, шум верхового ветра, тронувший верхушки сосен и ели и тут же загасший… Остался этот вязкий и хмельной запах всего-всего, что есть вокруг, – от муравейника, расположившегося рядом с тропкой на спуске с бугра, от вызревшей травы, клонящейся и отдающей сухостью, от порыжевших грузных сосен и согбенной от старости черемухи, от камней, поросших мхом и наполовину ушедших в землю, от вывороченного соснового корневища, от нагревшейся за жаркое лето горы. Остались это умиротворение, этот покой, в которых сейчас лежит тайга, это желанное и щедрое отпущение грехов…
Их было трое, больше двадцати лет ездили они вместе, не пропускали ни одного сезона, то за ягодами и орехами, как теперь, то на подледный лов на Байкал, а то просто на ночевку без всякого заделья куда-нибудь подальше от города. Ездили без спешки, не так, чтобы рвануть что под руку попало и бегом обратно, а начиная томиться по воле еще с начала зимы, и дни на нее отводили без укорота. Приходит болезнь и забирает столько времени, сколько унесет; опалит ни с того ни с сего какая-нибудь душевная травма, вроде любви или тоски, и тоже весь чеканный распорядок жизни насмарку, не дни, а недели, месяцы губятся напропалую. А лень-матушка какие подати берет! Так неужели же среди этого нескончаемого мотовства нельзя высвободить себе в награду за нешуточный героизм в беспрерывной борьбе за сносную жизнь четыре законных дня, чтобы из сплошных ран собрать себя в приличный вид?! А потом еще четыре, а потом еще – всего и наберется за год на две недели. Зато никаких отпусков не надо. Да и какой отпуск?! Один, геолог, работал сторожем на лодочной станции; второй, редактор книжного издательства, превратился в надомника и выпускал в год по одной-две книжки с текстами по народной медицине и народной кухне, а также о народных развлечениях, вроде кулачных боев и трактирных посиделок, и книжки эти превратили двухкомнатную квартиру в склад: все народное вместе с народом не пользовалось больше спросом. Третий, математик, кандидат наук, имевший к тому же философский уклон, зарабатывал тем, что писал для студентов курсовые и дипломные работы, взращивая законченных неучей и лоботрясов. У всех троих таким образом время было в личном распоряжении, и ритмом своей жизни они могли заведовать сами. Но это только казалось, что сами. Новые скорости пустили в карусель всех, сильных и слабых, хватов и нехватов. Чтобы не исчез со