Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Медитируют!
– Пошел ты! – отмахнулся издатель, не прерываясь. – И это продолжается минуту или полторы. Минуту или полторы они не шевелятся. Я тоже не шевелюсь, потому что ничего не могу понять, а что это такое, понять охота. Потом вдруг наступает какой-то сигнал, что-то такое происходит – они оживают. Враз. Одномоментно. И принимаются как ни в чем не бывало наперегонки долбить клювами. Что это? Как это объяснить? Может, повелительный глас сверху, он говорит что-то важное и говорит для всех тварей на одном языке?
– Вполне может быть, – согласился геолог. – Только у птичек есть такой слуховой аппарат, а у нас нет…
Что им до воробья, до этой неказистой птички, лепившейся к жилью, от которого они убежали и которое невольно казалось им теперь кандальными колодками, когда такая бескрайняя и заповедная разверзалась перед ними благодать: пылало небо, огромной птицей, широко раскинувшей лохматые крылья, лежала тайга, дышавшая могучим спокойствием!.. Что им было до случайных встреч и совсем уж мелких пустяков, на которые в суете постоянно натыкается городская жизнь, если она осталась далеко-далеко за опустившейся, навсегда закрывшей все вчерашнее вечностью! Но легко и в охотку говорилось и о воробьях, и о пустяках, с удовольствием беззаботной отрешенности подтруднивалось друг над другом, переливалось из пустого в порожнее, дотрагивалось до любовных похождений, соскальзывало на обсуждение вопроса о тонкостях женской психологии – и все было кстати, все умиротворенно баюкало и тешило душу. А когда геолог пристыдил: «Да о чем вы? Что – нам одним здесь плохо? Не поминали бы на ночь глядя…» – это он о женщине, – готовы были и вовсе, отдавшись тишине и благодати, отчалить ко сну, но, пристыдив друзей, геолог сам же и возбудился от неосторожного прикосновения к этому бьющему током предмету. И уже через минуту напористо докладывал:
– Я прихожу домой, никакого зла у меня к ней нет, никаких претензий нет. Я прихожу к ней…
– К кому – к ней? – кандидат наук не мог, чтобы не уточнить.
– К медведихе. К кому еще! Но я прихожу к ней как к человеку, у меня к ней ничего такого. Ну, может, небольшой осадок. Но попробуй сейчас пройди по улице и не нахватай осадка. Не грубо, совсем не грубо, просто голос у меня на две октавы ниже… И эти две октавы спокойно интересуются: ну, что у нас сегодня новенького? Она выходит, природа, вы считаете, наградила ее удивительно тонкой организацией, и она грудным, мелодичным, любящим голосом отвечает: «Все у нас, милый, хорошо, не волнуйся, пожалуйста». Я спохватываюсь: что это я свои октавы распустил? И мы, как голубки, принимаемся ворковать. Да! – вколотив это восклицание, геолог сделал значительную паузу. – Я, конечно, прихожу. И она, конечно, выходит. И на мой чуточку расстроенный тон взрывается! Ну, не обязательно взрывается…
– Это значит, что одна жена у тебя взрывалась, а другая не обязательно взрывалась?
– Ну да, одна взрывалась, как мина немедленного действия, другая – как отсыревший порох. Третья и вовсе: чадит, дымит, а взорваться не может. Но лучше бы уж взрывалась. У нее такой вид, будто она в секунде от потери сознания. Конечно, от моих варварских пыток, от моего таежного дикарства. А ведь всего только и требовалось – минуту потерпеть! На минуту разоружиться! Одна минута, и бери меня голыми руками!
Где-то далеко-далеко в вершине речки ухнул козел, и тут же еще, и два этих взрева одним лохматым клубком прокатились по тайге и отозвались мирным стоном за Иркутом.
– Не спит! – по-охотничьи, по-животному насторожившись, встав на колени и подаваясь с втянутой в плечи головой вперед, прошептал издатель. – Эх, хорош! По голосу видать. Да-а! Вот чего бы: козел крикнул! А сердце зачастило.
– Пободаться зовет, – хотел сыронизировать кандидат наук, но не хватило в голосе ни соли, ни перца.
Сбили геолога, как птицу в полете сбили, с его вдохновенного рассказа о трудностях семейной жизни – и он не стал продолжать. Только вздохнул – как горе смахнул – и лег на спину, чувствуя, как начинает его осторожно зыбать вверх-вниз, вверх-вниз, вздымая и опуская под круговое движение неба.
Ночь вызрела и вызвонилась до конца. Небо искрило, пыхало, пылающей бездной текло между деревьев. Со всех сторон оно было огорожено лесом и горами, но за дремотно воркующей речкой и за невысокой лесной заставой уклон земли к монгольской границе продолжался, и туда же вытягивалось и небо. Огромная ель пропорола его над поляной выше звезд; снизу казалось, что они висят на ветках как новогодние лампочки. Невызревшая луна все еще робела за соснами и была едва видна, а звезд высыпало так много, что они не умещались на небесном пологе и подталкивали друг дружку; огненные полосы от зазевавшихся и сорвавшихся прочерчивались раз за разом, оставляя за собой тонкий зыбистый дымок. Все это множественное огнище переливалось, кипело, перекатывалось над головами, струилось и порхало. Глаза тоже слышат: опустишь их – и торжественная тишина понизу, а поднимешь – шуршание, сухой мелодичный треск, вздохи и высоко стоящий, медленно и осторожно снизывающийся гул огромного, во весь свод, колокола.
Костер загас окончательно, изредка что-то спекшееся в нем насвистывало томной фистулой; в глухом и неверном мертвенном свете стоящая боком в двадцати метрах белая «Нива» виделась вздыбившимся, поросшим седым мхом валуном, отбившимся от группы таких же, лежащих в покое подле горы. Временами, точно плотная ночная завеса приоткрывалась и закрывалась, доносило глухой слитный шум Иркута за дорогой, и тогда мерещилось шевеление ветвей на кустах и деревьях по притоку этого шума.
– Вы знаете такой народ – саами? – спросил вдруг кандидат наук.
– Саами? Сами саами, – сложилось у издателя. – Они живут где-то на европейском севере. Кажется, в Финляндии.
– Они есть и в Финляндии, и в Швеции, и в Норвегии, и у нас, в Карелии. Очень симпатичный народец. И вот в нем я однажды встретил ангела. Это было в Швеции.
– Ангела? В Швеции? Ты? – засмеялся геолог, оборачиваясь к издателю: как, мол, тебе нравится то, куда наш приятель заехал? Издатель что-то внимательно изучал в небе