Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завтра мне придется подняться в 5 часов, так как выезд мною назначен в 6 1/2. Мое настроение довольно ровное, хотя бывают и сюрпризы. Мои штабные почему-то думали, что я не вернусь, им казалось, что я брошу эту дивизию и получу новое назначение. Вообще о «новых назначениях» любят говорить; казаки, напр[имер], болтали, что я должен получить гвардейский корпус. 10 часов с лишним, пора мне спать.
Давай, мой жен, драгоценная детка, твои глазки и губки и наших малых (пусть они пишут письма), я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюню, Тоника, Митю. А.
19 июня 1917 г. Почтовая карточка Евгении Васильевне г-же Снесаревой Гор. Острогожск Воронежской губернии Богоявленская ул., дом №
Вчера не мог тебе написать: целый день пробыл на наблюдательном пункте, и еще до сих пор у меня стоит звон в ушах. День был довольно теплый, с легким ветерком. Живу теперь (т. е. ночую) в землянке, Осип со мною, Игнат – на старом месте. Чувствую себя хорошо, но настроеньице не из важных… Надежды приходится сосать из нутра, так как внешнее их дает мало. Обнимаю, благословляю и целую вас всех.
Ваш отец и муж Андрей.
20 июня 1917 г.
Дорогая женушка!
За эти дни мог лишь позавчера черкнуть тебе открытку, было сильно некогда. Живу сейчас в землянке около Катаринчи на горе, так как у самой слабости нет нигде места. Вырвался от Игната без белья, почти без багажа и теперь разве только завтра от него получу что-либо. Идут у нас дожди вперемежку с ясными часами, и в моей землянке сыро. Сегодня казаки мокрый пол засыпали сухою землей и листьями, и стало как будто немного уютнее и суше. Сегодня получил твои два письма от 9 и 10.VI, которые меня успокоили и тоном, и результатом расследования акушерки. Немного щелконуло появление у вас двух православных; я думал бы, что священник с одной стороны и жена боевого генерала, работающего на позициях, с другой имеют большее право на внимание и удобство, чем это проявляется заправилами вашего города, но затем я подумал несколько больше и нашел, что это, пожалуй, неплохо: жильцы к вам привыкнут, поведут себя прилично, а вам будет с ними спокойно; два человека особенно вас стеснить не могут. Что же касается детей, то эти будут в несомненном восторге.
О наших успехах вы уже, верно, читаете в газетах; они, соединенные по армиям, дают картину некоторой численности, – раньше могли давать отчет по дивизиям и даже кое-когда по полкам, но внутреннее их содержание сложное и совершенно в духе намеченных предположений, если только оно их не превзошло. Раскрылись такие картины, которые только можно было предполагать отдаленно, многие поражали своею неожиданностью… бой подвел свой окончательный опыт и, как последнее основание и надежда, рухнул безвозвратно. Мой дом прилично выдержал испытание, хотя при землетрясении и обнаружил кое-где трещины… не глубокие. Твой супруг – ты это хорошо понимаешь – слушал в 10 ушей, смотрел сотней глаз и все постарался запрото[ко]лировать с возможной обстоятельностью. Лично рисковать мне пришлось мало, так как дом мой значился лишь в запасе.
Я тебе как-то говорил о своих подсчетах, сколько мы теряем из-за пониженной трудоспособности; я допускал понижение труда на 50 %. Оказывается, саперы в наших окопных работах принимают солдатскую продуктивность в 10 раз меньше, чем она была раньше… в 10 раз меньше, поду май! Раньше ночным уроком (мы работаем больше ночью) считалось вырыть 10 шагов окопа в пол-аршина глубиной, а теперь этот урок сводится к аршину длины при том же полуаршине глубины. Конечно, я убежден, что Кириленок выполнит за ночь никак не меньше пяти солдатских уроков… Я говорю о факте, проверенном со всех сторон. В этом одиноком аршине с полуаршином глубины как результате солдатских напряжений отражен весь экономический ужас современной России. Моя обстановка сейчас самая убогая, и вокруг все вытоптано и высушено, но я так далек от всех этих неудобств, если бы только мое русское сердце имело покой, имело какую-то грань прибежища. В глубине сердец наших должна теплиться надежда и рисоваться тот или иной благой исход, хотя бы фантастичный, но дурно тогда, когда фантазия прибита, потухла и живительных образов нет… где-то делись, расплылись в тумане анархии.
В Петрограде и городах 18.VI должна быть манифестация; если их было мало, то отчего же не устроить еще одну, но нельзя грешить лозунгами, а между тем среди них попадаются и такие: «Мы против расформирования полков». Ну разве это не безумие? Ведь это люди, которые не выполняют своего дела, развращают других, едят даром народный хлеб. Мы их оставим, лягут они на бок, будут играть в карты, портить других… Так зачем тогда наказывать воров, обманщиков, дезертиров? Они в 10 раз милее военного бунтаря, не исполняющего повелений своей страны. Вообще, нет преступности ужаснее, как преступность бунтующего солдата.
Я живу со Станюковичем, и этот неунывающий россиянин большое для меня утешение, ему все – трын-трава; хотя он и любит повторять, что он вступил в преддверье Дантова ада, т. е. потерял всякие надежды и намерен начать личную жизнь исключительно, но он врет: как у хорошего и боевого офицера, у него в груди прочное сердце, не боящееся ни огня, ни политических невзгод. Это чувствуется, и его беззаботный смех, следующий за моей первой глупостью, говорит и об упорстве надежд и о крепкой жизнерадостности. В более опасный день – 18.VI – я брал его с собой, и мне приятно было наблюдать, как хорошо он держится в сфере любого огня, какой бы он ни был силы.
Твои письма теперь приходят ко мне на 9–10-й день – это уже как будто немного лучше… Ты, моя славная, работать-то работай и в церковь ходи, но все с умеренностью, чтобы себя не утомить. Что-то ни одного разу мне не пишешь про обмороки, а поди ведь нет-нет да и хлопнешься. Тебе Генюша рассказывал про наш разговор; он мне часто приходит в голову, и мой славный мальчик, бегущий за мною по перрону, стоит и теперь пред моими глазами. Только бы он ел лучше и больше занимался физическими упражнениями. Интересно и трогательно, как он разбирается в обстановке, в твоем состоянии и т. д.
Давай, моя роскошь, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй Алешу, Нюнюшку, Тоника, Митю… Как мальчики себя ведут?
Парабель недалеко. А.
22 июня 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Сижу под деревом около какой-то повозки, спиной обращен к склоняющемуся солнцу (около 18 часов) и строчу тебе письмо. Жар спал, веет ветерком, и сидеть здесь теперь приятно. Кругом предо мною военный лагерь: вправо – какой-то лазарет, влево – мой передовой отряд К[расного] к[реста], сзади – обоз артиллерии, впереди – в тальвеге широкой лощины – аэростат, который мы попросту называем пузырем. На полях всюду пасущиеся лошади. И эту картину я наблюдаю вот уже пять дней. В небе над нами реют аэропланы, и если появляются вражеские, то поднимается с нашей стороны такая трескотня орудий, пулеметов и любителей (чаще всего из обозных), что в ушах поднимается целый звон. Над нами летят стаканы от шрапнели и свистят пулеметные пули. Живущие с нами медицинские чины, где обозные и прочий небоевой люд, приходят в большой трепет, и нам приходится наблюдать очень забавные сцены. Станюковичу мало этих естественных сцен, и он придумывает что-либо ужасное: или крикнет в роковой момент, словно что-то разорвалось, или начнет намекать на риск… простаки ловятся, а он и доволен. Я пишу тебе очень рассеянно, так как кругом говор или споры, гудит артиллерия, снова летит чей-то аэроплан.