Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что нам удалось сделать, это вы уже прочитали, но чего нам это стоило, этого вы, конечно, не знаете. А. Ф. Керенский недостаточно осторожен, выкидывая флаг революционной армии… как не хохол, он не знает поговорки: «не кажи гоп, пока не перескочишь». Другие оказываются и хитрее, и дальновиднее; они помнят прошлое и, не зная даже наших потерь, но зная, что 18 т[ысяч] пленных для двух армий – радость (раньше это был успех корпуса, а иногда и одной дивизии), начинают искать стрелочника; вероятно, таким окажется большевизм, влиянием которого все и объясняется. Может быть, что-либо будет придумано и по адресу нашего брата. Но правды не будут знать и знать не захотят; в русской истории будет какое-то туманное пятно, над разгадкой которого много прольет пота какой-либо далекий историк. Сейчас у меня был дивиз[ионный] интендант, и он мои знания о том, что происходило впереди, дополнил рассказом, что было в это время в тылу… нехорошо, одно могу сказать. Ты видишь, женка, твой супруг не того, а почему – я тебе уже написал: была надежда на бой как священный акт, преобразующий человека, последняя надежда… и она лопнула. Не знаю, за что теперь цепляться. Конечно, фантазия у меня велика, но не хватает разума. Около моей землянки в шатре живут четыре казака (с Осипом), они тихо поют какие-то песни, и этот звук – часто тихий, похожий на шепот – воспринимается как легкое облегчение, как отдаленное упование. Давай, золотая женушка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей. Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Сейчас должны приняться за писание приказа. Целую. Андрей.
24 июня 1917 г.
Дорогая женушка!
Живу пока все в той же обстановке; стрельба стала как будто потише, но кругом все так же людно. В моей землянке стало как будто немного суше, судя, по крайней мере, по полу, который стал чуть-чуть крепче, и по отсутствию лягушек. От тебя получил вчера письмо от 12.VI со многими газетными вырезками. Вы живете настоящей жизнью, и я очень рад за вас. Вероятно, ваши жильцы к вам и не появятся. Я уже привык мыслью к ним и думаю, что их пребывание будет иметь и свои положительные стороны. Кажется, ваш город, как и другие, скоро освободится от г[ражда]н пехотинцев; конечно, расставаясь с ними, вы будете преисполнены скорби, но что делать: не вечно коту масленица, будет и великий пост. Но я себе и представить не могу, что вы в таком случае будете делать: кто укажет вам, как надо торговать и что сколько стоит, кто будет определять программу в кинематографе, кто займет пустующие казенные дома, кто отберет землю от буржуев и передаст трудящемуся крестьянству, кто рассмотрит контракты, заключенные лет 5–6 тому назад, и внесет в них справедливую поправку… Ну кто, скажите вы, острогожские буржуи? Я сейчас прочитываю газеты (только, к сожалению «Киев[cкую] мысль»), и я, право, не узнаю в описаниях ее то, что я вижу своими собственными глазами. Вранье и трактование событий под нужными для нас углами были обычным и постоянным для нас грехом, но до таких пределов, как теперь, мы никогда не доходили. Зачем? Это прежде всего некультурно, а затем нежизненно: ложью можно весь свет пройти, да назад не вернешься. И зачем считать потери врага – это сделать трудно, и это всегда отзывает фантазией, а вот свои потери можно определить с достаточной точностью… опубликуйте их, раз вы действительно цените догму свободы и публичности.
Вчера около 5 часов вдруг случился пожар во второй квартире, сожители высунули языки и остановить пожар уже не могли; мне было сообщено в тоне почти безнадежном, но твой супруг не поддался отчаянию и полетел на место. Через час-полтора пожар потух, и я с облегченным сердцем возвратился назад.
Только что меня посетил начальник бронебойного отделения, который переходит под мое начало, и мы с ним поговорили. Броневики недалеки от летчиков, это те же смертники, т. е. люди обреченные, и психика их одинакова. Иметь с ними дело и беседовать – большое удовольствие; это не люди, ползающие на брюхе и в нем сосредоточившие все свои надежды и помыслы, это люди, парящие над грешной землей и взирающие на ее земные вещи гордым взором орла. Сегодня ветерок сильнее обыкновенного, и воздушные птицы нас посещают реже, а отсюда меньше сцен забавных, меньше беспорядочной стрельбы и общей суеты.
Ты пишешь про большую у вас теплынь, про то, что дети, как заморенные индюшки. Мне невольно приходит в голову, как-то ты переносишь все это и насколько часто у тебя ходят пред глазами разные круги от оранжевых до черных включительно.
Сейчас я пишу, а около меня сидит Ник[олай] Фед[орович] (Станюкович), и мы с ним изредка перебрасываемся фразами. Сейчас он немного повеселел, и то приходилось над ним посмеиваться и поднимать его нос. Мы с ним живем вместе в землянке, ложимся одинаково в 10–11 часов, а встаем разно: я – около 7, а он – около 9. Он объясняет это тем, что его будят по ночам. Его действительно будят, но каждый раз пробуждаюсь и я, так что выходит одно на одно. Но он свое бужение ведет еще дальше: он считает себя вправе поспать еще часика полтора днем. Вообще, днем вся честная компания – офицерство и ребята (кроме дежурящих) – заваливается спать, и остается почти в единственном числе за столом твой супруг, то чем-либо занятый, то разминающий свои кости хождением взад-вперед. Вообще, наружная наша жизнь беззаботна и спокойна, а за столом у нас всегда стоит такой смех, словно мы все упились зеленым вином… Острят, как я тебе писал, поочередно над всеми, не исключая и своего начальника дивизии. Но что у нас происходит внутри, это знает только каждый из нас. Офицерство, великое и славное офицерство, если бы Россия знала, какой великий и беззаветный подвиг выполняет теперь эта группа российских пасынков. Вчера я застал офицеров, шатающимися от усталости и хриплыми от длительного красноречия; один из них, с нервными глазами и воспаленной кожей лица, сказал мне: «Я кончился, у меня нет сил, они добили меня…» – он был жалок до ужасов.
В один из эпизодов боя батальон не пошел на позицию, которая была оставлена другими, и горсть офицеров одна удерживала верстовую позицию, пока не пристыдили «православных». В другой – офицеры, будучи не в силах уговорить людей, выстроились впереди в шеренгу (по другой версии, солдаты поставили это условием, иначе, мол, мы не пойдем), пошли в атаку и… одиноко погибли: масса осталась в окопах. Конечно, все это не запротоколировано, это, если угодно, «слухи», но слухи вернее других достоверных фактов. 18.VI я весь день пробыл на наблюдательном пункте (точнее, я был все время вне его, чтобы лучше видеть, под всяческим огнем), и по всему тому, что я наблюдал, я могу сказать, что слухи говорят о фактах, и случаи служения офицеров родине были еще драматичнее, еще выше… И рядом с этим на страницах газет другие работники: об них вспоминают, им курят фимиам. Сегодня, моя роскошь, надеюсь получить от тебя еще письмо. Давай, золотая женушка, твои глазки и губки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей. Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Не забывай писать о Тане: Осип спрашивает и волнуется. А.
27 июня 1917 г.
Дорогая моя женушка!
Вчерашний день пропустил, так как в часы писанья я был позван на корпусное совещание, которое продолжалось 4 часа. Пыльные дни сменились у нас сегодня влажным днем; почти весь день кропит дождь, переходя порой в сильный; мы вздохнули свободнее, а то пыль нас прямо заела. Позавчера у меня здорово болела голова, думаю, просто от переживаний, волнующих ум и сердце. Сейчас получил твое письмо от 15.VI, а вчера – от 16.VI. Письма твои хороши и спокойны, от них веет кое-какими надеждами. Ты, может быть, и права, так как если в стране мы подходим к гребню девятого вала (в Киеве непрерывные бунты, обыски, кулачные расправы и стрельба; в Петрограде и Москве солдатские движения, Кронштадт выгнал следственную комиссию и т. п.), то с другой стороны пробуждаются движения, ведущие к покою или хотя бы имеющие его в виду… частным образом много говорят о всеказачьем съезде в Новочеркасске, о съезде по выбору московского митрополита и т. п.