Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Н. Я. про него говорила:
– У него ресницы, как у Оськи в молодости. И взмахивает он ими точно так же…
Однажды Петя прочитал Н. Я. свое эссе “Ворованный воздух”[860], яростное и навсегда прощание с Россией. Эссе Н. Я. напугало (“Такая ненависть! Я и не подозревала…”), еще больше испугалась за автора. После чтения, улучив минуту, шепнула: “Увозите его скорей!”
До публикации Петиных переводов читающий Израиль знал О. Э. только как мужа Н. Я.: ее “Воспоминания” перевели достаточно оперативно[861], с успехом и последствиями. ‹…›
…В каком-то из мемуаров о Н. Я., чьем точно – не упомню, скорей всего, всеохватной Эммы Г.[862], я споткнулась об эпизод, внезапно увиденный мной изнутри, своими глазами и навсегда, – как если бы чужая память стала собственным воспоминанием или чужое воспоминание – собственным сном.
Это Москва. Это конец сороковых и зимы. Еще холодно, но уже не люто, снег еще летает, но втихаря, стыдливо.
Экспозиция передвижников, смесь “пейзажа с жанром” сталинской школы: особая лирика мирового захолустья, тусклый уют уцелевших комнат в развороченных домах, осторожное продвижение к утраченному идеалу обыденности. А это значит: круговая порука и круговая оборона сотен тысяч выживших против легионов еще неостывших мертвых.
Негустая, но плотно сбитая толпа у входа в зал им. Чайковского.
В стороне от нее, на отшибе, у колонны зыблется тень без особых примет. За колонну она не столько прячется, сколько цепляется, а когда отпускает и ныряет в толпу, – ее не толкают, но аккуратно огибают, как невидимую, но ощутимую преграду при массовом заплыве. Тяжелое драповое пальто, слишком обширное для ее усохшего тела, боты – глазом ощупываю их рвущуюся наружу малиновую подкладку, руки без перчаток, голова непокрыта.
Концертное братство тех дней не радует глаз элегантностью, а нос – ароматом тонких духов. Если чем коллективно пахнет, так это нафталином, стойко охранявшим останки довоенных гардеробов.
Но от незнакомки не несет и нафталином; запах, который из нее не выветрился, это запах страха, сумы, тюрьмы и войны, убойная смесь 37-го и 41-го, неизбывный запах несчастий, которые уже были и наверняка еще будут…
Она – меченая, в прямом милицейском смысле: ей даже ступать на московские торцы запрещено, тем более, отбрасывать тень.
И вдруг некто, отчаянно смелый, срывает с нее шапку-невидимку:
– Боже мой! Наденька! Вы?! Откуда? Что вы здесь делаете? Не сворачивая взгляд с афиши, с трудом и нехотя размыкая отсыревшие губы: “Оськина музыка”.
На афише: Моцарт, Шуберт, Бетховен.
…Наплыв. (Дальнейшее – со слов самой Н. Я.) Тот же зал, та же несмываемая и несменяемая афиша.
Двадцать лет спустя.
В Москве гастролирует Венский филармонический оркестр. Поклонники из “ближнего круга” обеспечивают Н. Я. сопровождение и место в первых рядах.
После концерта растроганная Н. Я. хочет сказать несколько слов музыкантам.
Кто-то из ее спутников проскальзывает за кулисы к руководителю оркестра и передает просьбу Н. Я. в телеграфном ключе: она – вдова, он – величайший поэт, размером с вашего Рильке (про себя: как бы не так! по крайней мере, на два размера больше!), – Сталин – концлагерь – мемуары – мировая известность (“обязательно прочитайте! переведены на все европейские языки… о! конечно же, и немецкий… в первую очередь немецкий…”) – возраст, нездоровье…
На негнущихся от благоговения ногах австриец спускается в опустевший полутемный зал. Н. Я. встает ему навстречу и – торжественно, и – по-немецки произносит:
– Дух музыки отлетел от Германии. Слава богу, что он сохранился в Австрии…
Пронзенный признательностью музыкант надолго приникает к ее руке, в глазах слезы: австрийцы еще сентиментальнее немцев.
“И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…” Выходит, не “напрасно ты Моцарта любил…”. А вот Гоголь сокрушался напрасно: “Что с нами будет, если и музыка нас покинет?”[863]
Не покинула.
Видит Бог, музыка есть и над нами, и под нами, и сбоку, и прямо в лицо… Звезды не говорят, – они голосят со всех концов Вселенной, и у каждой своя музыка, каждой звезде по музыке, каждой музыке по звезде.
Вторжение инопланетян. Воистину “музыка сфер”… Только не в высоком, космическом, пифагорейском смысле, а в агрессивном геополитическом: “раздел мира на сферы влияния”.
Раздел музыкального мира на сферы влияния, да еще при том, что все эти сферы способны сбегаться в одну точку пространства и оккупировать ее.
Музыкальный космос поделен на сферы влияния, но не закреплен за пространством, а захватнически мигрирует в любую его точку и – обесточивает ее…
Источником звука стало всё, от телефона до товара в супермаркете.
Музыки стало так много и отовсюду звучащей, что внезапно наступающие паузы – тишина, а не музыка исчезла из мира, – воспринимаются, как в другом веке – рояль в ночи.
Время перестало быть коллективной собственностью, оно резко и необратимо “приватизировалось”… Если в старом режиме времени оно управлялось из одного хронологического центра – история отмерялась датами, люди – поколениями, – сегодня история приобретает вид не дисциплинированной смены поколений, а неразберихи и давки колен.
Часть из них, как то и положено коленам, исчезает прямо на глазах, часть воинственно усиливается и отвоевывает для себя не только жизненное пространство, но и пространство времени, пригодное для жизни…