Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изредка Элиот возвращался на свою заокенаскую родину. В Университете Миннесоты (там, где профессор Фурман провозгласил первенство русской литературы) элиотовская публичная лекция собрала семнадцать тысяч слушателей (17000). Кинопленка запечатлела это событие. Оратор монотонно читает о «функциях литературной критики», а собравшиеся, которым до литературной критики, как литературным критикам до кирпичей, говорят между собой. Слушатели не слушают, однако присутствуют: эффект присутствия вместо впечатления от услышанного и увиденного. Не то важно, что ты видишь и слышишь, важно – все видят, что ты присутствуешь, примыкая к сложившемуся взаимосогласованному признанию.
Замороженность до мертвенности – печать элиотовщины, современного сальерианства. Пустырь, по которому бродят «полые», опустошённые человеческие существа, таким виделся Элиоту западный ландшафт на закате века, который принято считать «веком гуманности и цивилизованности»[246]. Иррационализм и дисциплина, пустота и доктрина, хаос и порядок, такова тенденция того времени, когда Элиот, учившийся у снобов, новых гуманистов, выдвинулся в духовные лидеры и был признан диктатором. «При пособничестве Англиканской церкви и университетской профессуры», – моему отцу говорил и писал Олдингтон, знавший Элиота давно и близко, оказавший ему помощь при вхождении в литературный мир. Олдингтон ушел на фронт, а Элиот, служивший в банке, занял его место редактора литературного журнала.
«Не был он диктатором!» – уверял меня Раймонд Мортимер, искусствовед, участник группы Блумсберри. С ним познакомил меня Сноу, и увидел я, благодаря Сноу, как выглядело вошедшее в учебники понятие эстетство. А я верю в человеческое воплощение всякого абстрактного принципа: эстетство – выверт. Раймонд Мортимер как современник и авторитет, прекрасно себе представлявший, чем был Элиот, отбросил силой своего авторитета (авторитеты часто это делают, пользуясь своим авторитетом) общепризнанное, конечно, не запротоколированное, существующее мнение, о котором я читал и читал с референтских времен: Элиот считался диктатором.
Биографически стало известно, что Т. С. Э. с ранних лет страдал «сенесенцией» (senescence) – старческим отвращением к жизни, и когда говорят о том, что он «много страдал», и знают, о чем говорят, то идёт речь о том, что ему было отвратительно существовать, и творчество его – тот случай, когда, по выражению фрейдистов, личный недуг удалось превратить в общепринятый миф. У нас, в пределах моего времени, Фрейд и фрейдизм находились, так сказать, в спецхране, не были запрещены, но были недоступны, поэтому и наше отношение к Фрейду оказалось перекручено. В Америке меня на первых порах поразило поношение Фрейда и фрейдизма, а причины, как и многое другое, мне объяснили мои студенты: Фрейд попал в немилость с наступлением поры «положительного мышления» thinking). По Фрейду, все страдают неврозами, все больны: кому этого хочется? Таково было обывательское отвержение фрейдизма. Затем последовало профессиональное, точнее, назревало-назревало и прорвалось: Фрейда объявили мифотворцем. Когда я читаю нынешнюю разносную критику фрейдизма, то перед моим умственным взором встают фолианты в кожаных переплетах с золотым тиснением и с именем Фрейд-Фрейд-Фрейд. И вот психоанализ по Фрейду отвергнут, его лечебная практика дезавуирована – доктор Фрейд никого не вылечил. «Но почему фрейдизм нельзя считать своего рода религией?» – так поставила вопрос ученая дама, директор лондонского Музея Фрейда. Высказалась она, откликаясь на появление фундаментально-разоблачительной биографии и, не оспаривая автора, старалась сокрушительный удар амортизировать[247]. Почему же нельзя считать фрейдизм религией? Потому что Фрейд считал, что он создал новую науку. Думаю, следующее разоблачение в ряду кумиров века постигнет Элиота, будет признано: не поэзия то, что Т. С. Э. считал поэзией, он вовсе не та поэтическая величина, за которую принимали и по-прежнему принимают гнома, раздутого до гигантских размеров. Влияние Элиота измерялось не его талантом, а если талантом, то – каким?
Не осознанно вполне, что принятый за крупнейшего модерниста Элиот это второстепенный декадент, отредактированный Эзрой Паудом. Элиот, будущий «великий Том», начал с достаточно понятных декадентских стихов, которым достойную современности неудобочитаемость придал ментор модернистов Эзра Паунд. Косвенно Элиот это признал, посвятив «мастеру получше меня» исправленную Паундом поэму «Пустырь», которая закрепила за Элиотом место лидера поэтического модернизма. Обработка опубликована, но о вмешательстве Паунда в полной мере не знали до сравнительно недавнего времени, не представляя себе, насколько Паунд модернизировал Элиота. С тех пор Элиот слагал стихи, недоступные без интерпретационной поддержки и критической апологетики. Диктатура Элиота являлась типологической, его влияние воплотилось в людях. «Он присутствует и действует в каждом из нас», – сказал о нём последователь, ставший влиятельным. Элиот сплотил родственные души. Старались даже походить на него, как в эпоху романтизма «кудри длинные до плеч» служили признаком поэта, Элиот навязал облик банковского клерка. Притягательность Элиота определялась его настойчивым желанием быть поэтом, быть религиозным… Что ж, полагал Элиот, сказать нечего, но можно изобразить процесс говорения. Возможность возведена в закон, Т. С. Э. предлагал последовать его примеру.
Евгению Евтушенко (рассказал мне Евгений Александрович) Элиот при встрече посоветовал поменьше курить, и больше наш поэт, обладающий цепкой памятью, не мог припомнить ничего. Одна окололитературная дама мне рассказывала, как предложила она Элиоту отправиться с ним в постель, а в ответ последовало: «Это необходимо обдумать», но к тому же вопросу «Великий Том» не вернулся. Словом, умело маскируемое неналичие и бессилие, возводимое в современную норму. Все статьи Элиота о поэтах, начиная с Шекспира («Гамлет», по Элиоту, неудачная пьеса), подводят к мысли, что в наше время поэтом может быть только творец поэзии труднодоступной, каким и был Элиот.
Статью Элиота о Байроне я ещё не читал, когда, выполняя одно из первых институтских заданий, считывал с машинки рукопись книги Елистратовой. У Анны Аркадьевны шла речь о той статье, но было это в пору недозволенности, когда критика недоступного воспринималась как «битье лежачего», поэтому на слова Елистратовой я не обратил внимания. Статью Элиота прочитал, когда начал сомневаться в нем самом. Чтобы проверить своё впечатление, перечитал знакомые мне по машинописи страницы в книге Елистратовой. Читалось, как констатация факта: Элиот испытывал к Байрону психо-физическую неприязнь[248]. Элиот говорил: «Мы ждем от поэзии чего-то более насыщенного, чего-то тщательнее дистиллированного, но если бы Байрон подверг очистке свой стих, в нем не осталось бы ничего»[249].
Рассуждения Элиота о Байроне производят впечатление, будто кристально ясных по стилю