Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец в Праге мы закончили памятник. Сейчас уже не помню, какая фигура высилась на постаменте. Помню только, что памятник выглядел действительно внушительно. Очень высокий гранитный постамент выстроил Пугачев, он же отделал окружающую площадку. А саму фигуру вылили чуть ли не в Москве из гипса или еще из какого-то материала. Знаю, что Пугачев горячо предупреждал любое приезжавшее к нам начальство, что фигура больше года не простоит и непременно развалится. От него отмахивались, ему отвечали, что в течение года ее заменят на медную, а сейчас важно устроить торжественное открытие памятника и сдать его польским властям.
Я не был на этом открытии, когда чуть ли не сотня музыкантов польского духового оркестра играла гимны и марши и произносились высокопарные речи на русском и на польском языках. Потом поляки закатили шикарнейший банкет, на который едва-едва пропустили главного строителя беспогонника Пугачева.
А через неделю пошел дождь, потом ночью подморозило, потом опять пошел дождь, и фигура на памятнике стала трескаться, осыпаться. О дальнейшей судьбе памятника ничего не знаю. Когда я его видел, он выглядел весьма печально.
А в Лодзи почти готовый памятник был взорван неизвестными лицами.
Ну, а с моим варшавским памятником неопределенность продолжалась. Я все ждал, что мне предстоит сдать дела квалифицированному специалисту Пугачеву, который закончил пражский памятник, сидел, почив на лаврах. Я очень хотел остаться у него помощником, повел его на свою площадку, угостил в кавяренке. Но начальство пока помалкивало.
Теперь у меня был новый помкомвзвода Афанасьев — бывший пограничник, взятый в плен в первые дни войны, парень рослый, молодой, расторопный, веселый. Во взводе народу осталось немного. Работу приходилось выдумывать: мы ровняли площадку, проводили канавки, сажали деревья, настилали газон…
А где-то в верхах шла борьба — по какому же проекту строить памятник. И наверное, раздавались робкие голоса о восстановлении памятника Шопену. Словом, была полная неизвестность.
В эти дни с большой помпой, с несколькими духовыми оркестрами улица Уездовские Аллеи была переименовала в Аллею имени Сталина.
— Вот кому надо поставить памятник до самых облаков! — восклицали наши наиболее ретивые польские друзья и подхалимы, напоминая, что и наше, вновь возведенное посольство красовалось на этой же улице.
Словом, было ясно, что, пока лучшие скульпторы и архитекторы Москвы будут выдавливать из себя проект нового гениального памятника гениальному вождю, делать нам в Варшаве нечего. Пошли слухи, что пора собираться в дорогу.
Так я и не знаю, кому же был в конце концов поставлен памятник на том месте, где под моим командованием выросла целая гора щебня. Знаю только, что 12 лет спустя, к большому удовольствию поляков, улица обрела свое прежнее название.
С Пугачевым мы тогда очень сблизились. У него была такая же маленькая отдельная комнатка, как у меня. То он приходил ко мне, то я к нему. Оба мы тосковали о своих женах, плакали друг другу в жилет, что вот не демобилизуют, и просто разговаривали по душам. Моя жена с детьми получила пропуск. Они вернулись после 4,5 лет отсутствия в Москву на старую квартиру. Пропуск устроила ее сестра Наталья Михайловна Кубатович, которая работала управделами в Главторфе и, использовав свои связи, достала нужные документы.
К Пылаеву приехали его жена Ирина Николаевна с десятилетней дочкой Ирочкой. В то время наконец опомнились — какое зло для армии эти ППЖ. Многие из них поехали «в отпуск» на родину, а в Бресте устроили заставу и обратно в Польшу и в Германию их, в том числе даже генеральш, не пускали. Жену и дочку Пылаева провезли через границу на грузовике, спрятанных под ватниками и брюками-инкубаторами, предназначавшимися нашей части. От переживаний и от тепла Ирина Николаевна чуть на задохнулась и приехала настолько больной, что пришлось вызывать польского врача.
Когда же она выздоровела, Пылаев позвал меня и Пугачева на чашку чая. Жена его была красива, но крупные черты лица казались неприятными. Между прочим, она сказала примерно так:
— Знаю, что муж мой бабник, но не хочу слушать о его похождениях.
Когда она выздоровела, я повел все семейство показывать Варшаву. У меня хранятся фотографии, посвященные той прогулке.
Тут произошел любопытный случай.
Я постоянно разговаривал со сводником Картавцевым. Он был из военнопленных, попавших к нам в роту еще под Кульмом. По специальности — преподаватель истории, он окончил Нежинский педагогический институт, в котором когда-то учился Гоголь, и считал себя интеллигентом и знатоком истории.
Как-то с апломбом он мне сказал, что Борис Годунов был сыном Ивана Грозного.
Я опешил, попытался опровергнуть его, он настаивал, потом заколебался.
— Чему тебя учили? — воскликнул я.
— Как чему? Марксизму-ленинизму, истории партии, диалектическому материализму, историческому материализму, политической экономии, экойомической политике, — с апломбом отрапортовал он.
— А, ну тогда все понятно, — сказал я. — Где же ты мог успеть узнать — сколько сыновей было у Ивана Грозного и как их звали.
Как известно, белые подворотнички полагается подшивать к вороту гимнастерки так, чтобы они торчали на полтора миллиметра. И я добавил:
— Сейчас пишу рапорт капитану, что у тебя подворотничок торчит на два миллиметра. Тебе капитан даст наряд на кухню. Так знай, это не за подворотничок, а за Ивана Грозного.
Но я был милостивым и простил историка.
А через несколько дней он ко мне подошел и радостно объявил:
— Я вспомнил, Борис Годунов был незаконным сыном Ивана Грозного.
— Сейчас пишу рапорт капитану, что у тебя подворотничок торчит на один миллиметр, — в гневе воскликнул я.
В дальнейшем мы с Картавцевым почти не разговаривали.
В декабре пришел наконец приказ — собираться. Едем в Белоруссию, что там будем делать — неизвестно.
Я встретил Павловского. Он на меня накинулся — почему перестал к нему ходить. Я говорил, что очень занят, не мог же я ему ответить, что боюсь. Павловский мне сказал, что есть способ крепко заработать — в костел провести электричество. Тот молодой ксендз даст много злотых. Предложение мне показалось заманчивым, тем более перед самым отъездом, но идти к ксендзу, хотя тот жил от нас в двух шагах во дворе костела, я отказался и уполномочил Павловского вести переговоры, пообещав ему за комиссию 10 %.
Через день я рискнул пойти к Павловскому на дом. И пани Зося и девочки, привыкшие ко мне, очень мне обрадовались, чем-то стали угощать. Павловский назвал огромную сумму — 12 тысяч злотых, по официальному курсу это составляло 6 тысяч рублей. Но Павловский меня успокоил, сказал, что ксендз получает большие пожертвования, и мы «ударили по рукам».
Был в моем взводе боец из военнопленных по фамилии Дорожко, по специальности монтер. Взял он себе помощника; кабель, провода и прочее дал ксендз. Ночью мои молодцы подсоединили кабель в тайном месте к нашей сети, провели его под землей метров на 200, а весь следующий день подвешивали провода внутри храма.