Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда жестокая логика защиты Германии на границах распространилась в тылу, резко возросла кровожадность. 14 октября 1944 г. в Дуисбурге фольксштурм схватил «подозрительного на вид русского», работавшего в бригаде по расчистке улиц после авианалетов. Его поставили к стенке на месте и расстреляли только потому, что кто-то сказал, будто какие-то «русские пленные» ели ворованную тушенку в подвале разрушенного дома поблизости. Всплеск насилия шел одновременно с вновь обострившимся чувством уязвимости и страхом. Проходя по длинным подземным коридорам берлинского вокзала Фридрихштрассе, Урсула фон Кардорфф неприятно поразилась многоязыкому миру иностранных рабочих в «Берлинском Шанхае». При виде молодых мужчин с длинными волосами и в ярких шарфах, которые смеялись и пели, обменивали, продавали и покупали разные предметы в больших пивных залах, она вспомнила слухи о тайных «схронах» оружия. «Двенадцать миллионов иностранных рабочих в Германии, – рассуждала она, преувеличивая истинную численность примерно вдвое. – Вот уже целая армия. Некоторые называют их троянским конем этой войны». И в самом деле, вокруг все больше поговаривали, что иностранных рабочих вот-вот отправят в концентрационные лагеря для предотвращения восстания[972].
В одну из поездок в столицу из Крумке Лизелотта Пурпер испытала прилив веселья от беззаботной атмосферы в городе. «Берлин всегда Берлин», – сообщила она Курту. Будучи верными сторонниками режима, чета считала себя обязанной высказывать свое мнение, даже если оно не совпадало с официальной позицией. Лизелотта призналась Курту, что считает мысль Геббельса «мы победим, ибо мы должны победить» неубедительной, предложив вместо нее «взять свою судьбу в собственные руки». На Курта тоже не произвела впечатления речь Геббельса в том ноябре; для него оружие значило больше слов[973].
Но и слова имели значение. Новый лозунг Геббельса гласил: «Время против пространства»; понимать его следовало так: высокие потери на фронте и ожесточенные оборонительные сражения в 1943 и 1944 гг. обеспечили время для «нового оружия» и оно вот-вот заявит о себе. 30 августа Völkischer Beobachter опубликовала статью бывалого военного корреспондента Иоахима Фернау, озаглавленную «Тайна последней стадии войны». Фернау удовлетворил новостной голод читателей сообщением об оружии неслыханной прежде мощи. Он цитировал будто бы произнесенные Уинстоном Черчиллем слова: «Мы должны закончить войну к осени, ибо если нет, то…» Германии оставалось продержаться лишь совсем немного. «Победа, – доверительно сообщал Фернау страшную военную тайну, – и в самом деле рядом». В некоторых школах текст зачитывали в классах вслух; в Берлине Урсула фон Кардорфф немало поразилась чрезвычайной восторженности, с которой население встретило откровения о предстоящем вскоре применении Германией «секретного оружия». Прочитав статью в Дрездене, Виктор Клемперер отреагировал на «факт» с типичной смесью скептического недоверия и любопытства в отношении пропагандистской ценности известия, отметив в спрятанном от посторонних глаз дневнике: «Вот как получается – популярная секретность… с лозунгом “время против пространства” и с секретным оружием можно убедить людей не вешать нос». Но даже Клемперер не испытывал уверенности, теряясь в догадках, где реальность, а где пропаганда. «Германия играет в покер. Она блефует или в самом деле имеет на руках козыри?» На протяжении уходящего лета и осени и другие немцы задавались тем же вопросом[974].
Между тем внутренний фронт требовал защиты границ, и защиты отчаянной. Когда часть Курта Оргеля отступала по побережью Балтийского моря, солдаты не могли заставить себя стрелять в скот на глазах у латвийских крестьян, хотя и знали, что Красная армия выиграет от их сочувствия. Ответ Лизелотты звучал прямо и решительно:
«Меня переполняет ярость! Я должна сказать тебе: закрой свое доброе немецкое сердце твердостью от всего, что извне. Никто на свете не умеет ценить и не будет лелеять добрых и тонких чувств больше, чем немцы. Но подумай о жестокости, которой предадут твою родную страну, если… Подумай о звериной беспощадности, с которой нас будут насиловать и мучить, подумай об ужасных несчастьях, которые один лишь воздушный террор доставляет нашей стране. Нет, пусть воют крестьяне, если вы должны убивать их скотину. Кого волнуют наши страдания, которые ты только множишь? Тебя с твоими истинно немецкими тонкими чувствами – да. Но нет и нет! Наноси вред врагу, где можешь, для этого ты там, а не для того, чтобы ему было легче воевать с тобой».
К 24 октября Курт с другими солдатами 18-й армии отошел на Мемельский полуостров, где он убедился – страдают не только латвийские хуторяне. Каждый выпущенный немцами снаряд падал где-нибудь в немецком же селе или на ферме. Такое чувство, как писал он Лизелотте, что на них возложены худшие из тягот войны. Несмотря на весь его опыт на протяжении предыдущих трех лет, когда его батарея помогала обстрелам Ленинграда, Курт только теперь впервые упомянул о том, во что обходится война простым мирным людям[975].
Петер Штёльтен тоже сражался уже на немецкой земле. По пути к хутору в Восточной Пруссии ему пришлось повидать «исход» – бредущих на запад немецких беженцев. Он ехал по раздавленным гусям мимо нервной, постоянно бросавшей взгляд в небо – не прилетят ли самолеты – девицы в меховой шапке, мимо возниц-детей на телегах и многокилометровых мычащих стад рогатого скота. Штёльтен знал, что горящие вдалеке хутора – немецкие. После сражений в Нормандии в разгар Варшавского восстания Штёльтен пытался выразить внутренние противоречия и разрешить нравственный кризис в литературной форме. Теперь он подбирал книги, брошенные бегущими гражданскими лицами, и листал любимых авторов – Лихтенберга, Оскара Уайльда, Достоевского, Гофмансталя, Биндинга, Эдгара Аллана По и Гессе, – но они не «говорили» с ним. Напротив, у него возникло некое давящее чувство: «Насколько же я обеднел». Даже Рильке и Гёльдерлин более не трогали его. В относительной тишине крестьянского хозяйства в Восточной Пруссии он отдавался своему опустошению. «Если бы ты знала, как все устали», – писал он Доротее. Однако, как только начиналась атака, усталость Штёльтена уступала место новому приливу деятельности, его чувства воспаряли, позволяя «лучше видеть красоту утра» в момент между боями. И все же другая его часть взирала на все с олимпийским спокойствием: «Я наблюдаю смерть и разрушение, массовое убийство Европы». Все больше Штёльтен пытался воспитать в себе какую-то веру, которой ему не хватало после Нормандии, и усвоить, что «любая судьба посылается Богом, и надо довольствоваться ею, не будучи в состоянии избежать данности; и все равно любить, строить планы и созидать». Он принимал выпавшую ему роль, но его чаяния в будущем сосредоточивались на Доротее. В одном из снов он видел ее ждущей его около станции пригородного поезда в Берлине, в белом шерстяном пальто прямого покроя, бросающемся в глаза на фоне входа в туннель и контрастирующем с ее черными волосами, глазами, яркими губами и светлой кожей. «Красивая картинка», – написал он ей[976].