Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ещё же – особенность нашей жизни на отшибе: к нам нельзя издалека приехать на два-три часа: обратный путь уже во дне не уместится, где-то ночевать. По-русски – не вышвыривать же людей в гостиницу, значит – ночуйте у нас. А значит – не меньше полутора суток на каждую встречу, да ещё и потом не сразу вернёшься в поток работы. А вся работа моя, 365 дней в году, может течь – только в повседневной, повседневной неотрывности, неразрывности.
А ещё же и такие настояния: «пять минут поговорить по телефону, лично!» Но – абсолютно не телефонный я человек, самый темп телефонных сношений давно уже отучился впускать в свою жизнь. Да в таком темпе не люблю и решений принимать, не учтёшь всех соображений, ошибёшься. «Телефонным» людям кажется дикостью предпочитать письмо, когда можно «сразу поговорить». А для меня, напротив, дико, что люди не хотят признать никаких пространств, разлук, уединений, а – сразу выслушай, сразу ответь. Давно уже, в лагерях, набрался я, что лучшие верные мысли всегда приходят после подуманья.
В разные годы отклонял я и настояния встретиться – многих, многих, и даже не по разу, и ещё таких, кому трудно было отказать – то писателям (просился приехать и Евтушенко: «объяснить» мне правильное поведение в Америке), то – эмигрантским публицистам, то едва только выпущенным за границу диссидентам.
Вот, как-то переслали мне по просьбе Солоухина (отпущенного на короткую поездку в Швейцарию) его последние стихи. Не формой они выделяются, как у него всегда, но – трезвостью мысли. В одном пишет: [в Гражданскую войну] «Я мог погибнуть за Россию, / но не было меня тогда»; как он избежал и раскулачивания, и фронта, и лагеря, и других смертей, – так именно это обязывает его теперь: «Я поднимаюсь, как на бруствер, / на фоне трусов и хамья, / не надо слёз, не надо грусти, / сегодня очередь моя». Только мечтает? или вдруг да сделает? Одно такое движение-жертва известного лица в СССР может больше сдвинуть, чем долгая эмигрантская организация. Но – решится ли?..
Осенью 1979 Солоухин был в Штатах и предлагал приехать ко мне – а я отклонил. Любого другого «деревенщика» – сразу бы пригласил, а Солоухин – как будто приласкан властями? Обменялись мы – письма по два. Я посмотрел его последнюю публицистику – написал ему: автор, печатающийся в СССР, в отвычке от подлинного выражения мыслей, невольно попускает себе много лет работать не в уровень, трудно сохранить его в рост с подлинными задачами.
Однако в 1980 Солоухин напечатал в «Гранях» два рассказа – «Колокол» и «Первое поручение», из времён коллективизации, это был заметный и смелый шаг. И когда в марте 1984 о. Виктор Потапов позвонил нам из Вашингтона, что Солоухин в Штатах и снова хочет повидаться, – я согласился. Встретились мы тепло, сознавая себя писателями общей литературы (хотя вид у него с 1963 года стал довольно номенклатурный). Тут – и 22 марта, весеннее равноденствие, Аля «жаворонков» напекла. Это был для нас с Алей первый случай (кроме Евы, единожды) приезда к нам человека – прямо из СССР, советского гражданина, – необычное, волнующее впечатление, но и напоминание, как же условны все человеческие границы. А тайная книга его, о которой он намекал в письмах, оказалась – какое-то разоблачение советского режима, о ней покровитель Солоухина Леонид Леонов-де говорит: «атомная бомба». Ох, не думаю. И такие бомбы – надо вовремя взрывать, а не ждать – чего?[402] – Подарил я Солоухину своё собрание, как было, до 12-го тома, в малышках, – он повёз, и довёз. И никто б о нашей встрече не знал – если б не собственный его язык: кому-то рассказывал, дошло до начальства, его вызывали (и он потом тревожно сообщал через Париж; но обошлось). – И вот распространись такой слух, и опять: «русская партия» сколачивается!
Не один раз просил об интервью Жорж Нива – но каждый раз мне было почему-либо некстати и я отказывался. А между тем он был из паскалевской группы русистов, и несколько лет учился в Московском университете. И, ныне профессор Женевского университета, сохранил живую любовь к России; с большим вниманием и к моей работе. (Вдруг прислал мне удивительный снимок фрески в базилике на одном из венецианских островов: изображение красного колеса у подножия Божьего престола – как это понять? Кажется: «колесница Иезекииля»[403], символизирует силы небесные.) Он опубликовал по-французски монографию обо мне, отдельную книгу, все говорили, что удалась. В конце 1984 он прислал мне уже и русское издание[404].
Действительно, местами – острое художественное зрение, тонкая душевная угадка, какая даётся редкому критику; и – меткие общие заключения. (Хотя не пойму, что значит «галлюцинация реальности» у меня или где у меня «реализм избыточности».)
Очень отчётливо – о композиции, ритме, о русской теме, органичной сроднённости с русским языком. Немало труда пришлось приложить Нива и чтоб уточнить биографические факты (из-за физического удаления – тут неизбежные ошибки, изрядно), и немало же, чтоб, интуитивно, пробраться сквозь ходячие обо мне кривотолкования. (Часть и осталась: легенда, будто я потому так усиленно пишу, что это даёт мне надежду отсрочки от смерти; да якобы любование теократией; или никогда не былая ненависть к Плеханову.) Но – понял он моё положение между эмигрантщиной и мировой образованщиной, безвыходно обложенное неприязнью, и верно предрекает: «У Солженицына всё меньше шансов быть услышанным».
Однако при выходе французского «Октября» к лету 1985 я вынужден был снова отказать Нива в интервью, потому что уже о том дал Струве. А осенью 1985 Нива работал в Гарварде – считается «рядом», и выразил желание приехать. Очень приятный, скромный, даже кроткий, тихоголосый. Мило провели с ним сутки, но не думаю, чтобы наш разговор дал Жоржу искомое им углубление в мою работу: для этого нужна целая полоса общения – и работа, работа над текстами.
А в конце 1983 выехал на Запад Юрий Петрович Любимов. Писал мне из Лондона, что телевидение ФРГ хочет делать постановку по моим книгам, в первую очередь две новеллы о Ленине и Сталине (сюжет и охват ещё не уточнены).