Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эх, Майка, глупая прекрасная девочка, ты тоже не в силах понять, что единственный основной закон людской — это Несправедливость. Ведь справедливость — всего лишь замкнутая на себя батарея: ток жизни сразу останавливается.
И наши с тобой отношения — огромная несправедливость. Хотя я не ропщу. Я знаю про основной закон, а ты нет. Ты появилась на свет, ты родилась в эту безумную жизнь только потому, что я смог заставить твою мать тебя родить. Совратил, запугал, заставил — она-то не хотела тебя всеми силами души. Я заставил.
Теперь меня ты ненавидишь, а ее — любишь. Это справедливо?
Если бы ты знала все, ты бы мне сейчас с пафосом сказала, что сначала я изнасиловал твою мать, а потом не давал ей сделать аборт, чтобы крепче привязать ее. А о тебе самой я в то время не думал.
Ну что ж, это правда. Правда твоей матери.
Но любовь к ближнему — пустая красивая выдумка, потому что если начать копаться в ней все глубже и глубже, то в конце концов дороешься до мысли, что каждый человек на земле — один-одинешенек, и самый близкий-наиближайший ему — враг, и распорядитель его судьбы, и вероятный его убийца.
Подумай сама, Майка, — ведь мама твоя, Римма, которую ты так любишь, на которую так похожа, уже хотела однажды убить тебя. Ведь ты уже была — только очень маленькая, меньше Ведьманкина, ты уже жила в ее чреве, а она наняла убийцу в белом халате, который должен был разыскать тебя в теплой темноте вместилища и разрубить твою голову лезвием кюретки, сталью разорвать твое слабое махонькое тельце на куски и выволочь наружу окровавленные комья нежного мяса, мягкие хрящики, швырнуть в грязный таз и выкинуть тебя — длинноногую распрекрасную невесту заграничного молодца из Топника — на помойку. Твои останки дожрали бы бродячие собаки.
Тебе это нравится?
А я не дал. Почему не дал — ведь это сейчас и не важно. Важно только то, что не дал. Запугал, обманул, задавил. Но не дал. Вот это важно. Причины в жизни не имеют значения, имеет значение только результат.
А в результате ты меня ненавидишь.
Дурочка, благословляй свою ненависть. Если бы я не убил твоего деда Леву, не изнасиловал, запугавши, твою мать, все было бы прекрасно. Твоя мать Римма однажды встретила бы замечательного молодого человека — не убийцу и кромешника, а благоприличнейшего медицинского иешиботника, обязательно из еврейской профессорской семьи, может быть из гомеопатов, они нежно полюбили бы друг друга, и он не заваливал бы ее на продавленный диван Кирясова, пропахший навсегда потом и спермой, а поцеловал бы впервые, лишь снявши флердоранж. Таким папанькой можно было бы гордиться, его было бы нельзя не любить.
Только к тебе это никакого отношения не имело бы. Тебя не было бы.
Ты не существовала бы. Не возникла. Не пришла сюда, чтобы вырасти, ненавидеть меня, любить свою распрекрасную мамашку, которая хотела тебя убить, женихаться-невеститься с фирмачом, связанным с третьей эксплуатационной конторой ада.
Я вынул для тебя билет в бездонной дезоксирибонуклеиновой лотерее. Один билет из триллионов. Выигравший.
За это ты меня ненавидишь и что-то складно вякаешь про справедливость. И когда я хочу объяснить тебе — для твоей же пользы, — что все люди — враги, ты с глубокомысленным видом вопрошаешь: действительно ли я такой фантастически плохой человек?
А я не плохой. Я — умный. Я видел и знаю все. И всех пережил. И все помню. Оттого наверняка знаю, что все разговоры о доброте — или глупость, или жульничество.
И твоя мамашка тогда — тридцать лет назад, — встретившись со мной на Сретенке, все говорила о добре, о необходимости доброты, о спасительной обязательности добрых поступков. Она со мной говорила как со стряпчим-общественником: с одной стороны, намекала, что мой труд не останется без благодарности, с другой — стеснялась предложить денег. Ведь в вашей среде всегда считалось, что взятка оскорбляет человека.
А я ничего почти ей не отвечал, отделывался односложными замечаниями да деловыми хмыками и, крепко держа под руку, быстро вел в сторону Даева переулка, где в маленьком дворике, во флигеле у Кирясова, была зашарпанная комнатенка, которую он сейчас громко именует квартирой.
Римма с трудом поспевала за моим быстрым шагом и, уже когда мы сворачивали в темную подворотню, спросила с испугом: «Куда вы ведете меня?»
Я оглянулся: никого не было видно в сыром теплом сумраке осеннего вечера, остановился, а в руке влажнел от моего волнения ключ кирясовского логова, посмотрел ей в глаза, строго спросил:
— Вы понимаете, что я единственный человек, кому вы теперь можете доверять?
И она затравленно-растерянно кивнула:
— Да… Больше некому…
А я чуть слышно рассмеялся:
— Не в Большом же театре встречаться для разговора старшему офицеру МГБ с дочерью изменника Родины, врага народа…
— Неужели за вами тоже следят? — удивилась Римма.
— Следят не за мной, а за вами, — сказал я и положил ей руку на мягкое вздрогнувшее плечо. — Но могут иногда следить и за мной. У нас следят за всеми.
Прошли через пустынный дворик, будто вымерший, только подслеповато дымились грязным абажурным светом некоторые окна, поднялись в бельэтаж по замусоренной зловонной лестнице, и я отпер дверь в комнату Кирясова — бывшую кладовую уничтоженной барской квартиры.
В темноте я искал эбонитовую настольную лампу, поскольку верхний свет не включался. Наткнулся на замершую Римму — и вся она, горячая, гибко-мягкая, душистая, как пушистый зверек, попала мне в руки.
— Не надо! Не трогайте… Не смейте!..
— От тебя зависит судьба твоего отца…
— Вы шантажист… Вы преступник…
— Дурочка, ты можешь спасти его, только ставши моей женой…
— Вы обманули меня… Вы прикидывались… Изображали сочувствие…
— За бесплатно только птички поют…
— Мы заплатим — сколько попросите!
— Я уже попросил… Другой цены нет… Не существует… Я тебя люблю!
— А я ненавижу…
— Это не важно… Потом все поймешь…
— Это грязно… это подло… Вы не смеете!..
— Не говори глупостей… Решается твоя судьба, судьба твоего отца… Пойми, дурочка, я не заставляю тебя… Я хочу заявить начальству, что женюсь на тебе… мне удастся смягчить участь отца…
Как в бреду говорили мы — быстро, яростно, смятенно, — и весь наш горячечный разговор был просто криком: моим оголтелым и торжествующим «ДА!» и ее отчаянным и бессильным, заранее побежденным, подорванным любовью к отцу «НЕТ!».
Я лихорадочно шарил по