Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В связи с православной Пасхой «Гудок» как раз только что напечатал несколько моих антирелигиозных опусов: «Христос и колядка», «Кулич и пасха», «Религия против женщины» и другие…»
Однако некоторое время спустя на прямо поставленный вопрос, правду ли он говорил, Булгаков признался: «То, что меня с первым апреля разыграли по телефону, это верно. А вот тема разговора была совсем, совсем другая».
Для того чтобы так шутить, надо было обладать большой смелостью. За публичное объявление себя либералом и критику антирелигиозных статей можно было попасть в концлагерь.
Американский журналист Юджин Лайонс (Евгений Натанович Привин) (1898–1985), в 1928–1934 гг. находившийся в Москве в качестве корреспондента агентства «Юнайтел Пресс», зафиксировал любопытный случай полемики с булгаковским письмом Сталину от 28 марта 1930 г. В мемуарной книге «Наши секретные союзники. Народы России» (1953) Лайонс писал: «Весной 1931 г. Борис Пильняк, над которым всего несколько лет назад сгущались грозные политические тучи, получил визу для заграничного путешествия. Это стало литературной сенсацией сезона. Вставал молчаливый вопрос, готов ли писатель вернуться в Советский Союз. Однажды вечером в Нью-Йорке я задал ему этот вопрос. «Нет, – ответил Пильняк задумчиво. – Я должен ехать домой. Вне России я чувствую себя словно рыба, вынутая из воды. Я просто не могу писать и даже ясно думать нигде, кроме как на русской почве». Пильняк, как кажется, полемизировал с булгаковским тезисом о свободе печати, необходимой писателю так же, как рыбе необходима вода, о свободе слова как естественной среде обитания для литературы. Булгаков в определенный момент готов был предпочесть тяготы эмиграции молчанию и нищете на родине. Пильняк же пошел на компромисс с властью, чтобы иметь возможность печататься в СССР, но это не спасло его от гибели в эпоху «большого террора».
5 мая 1930 г. Булгаков написал С.: «Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом, если бы меня не заставляла сделать это бедность. Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется». Последовавшее 10 мая зачисление во МХАТ драматург наверняка связывал с этим обращением и потому был особо благодарен С. Булгаков не знал, что вопрос о нем был решен гораздо раньше. Еще 12 апреля 1930 г. на копии булгаковского письма, направленного в ОГПУ, фактический глава этого ведомства Г.Г. Ягода (1891–1938) оставил резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет». А 25 апреля вопрос с Булгаковым был положительно решен на Политбюро, после чего дорога для поступления на службу во МХАТ была открыта.
Булгаков оказался в поле зрения С. по меньшей мере за год до письма Правительству от 28 марта 1930 г. и связанных с ним событий. 2 февраля 1929 г. в ответном письме драматургу Владимиру Наумовичу Билль-Белоцерковскому (1884/85—1970) по поводу пьесы «Бег» С. утверждал: «Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, – стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. «Бег», в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление». Однако о пьесе «Дни Турбиных» вождь отозвался гораздо мягче: «Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?» С. явно нравились «Дни Турбиных», он неоднократно посещал мхатовский спектакль. Вождю импонировал образ полковника Турбина в блестящем исполнении Николая Павловича Хмелева (1901–1945), образ сильного, не карикатурного врага, признающего перед смертью неизбежность торжества коммунистов и закономерность их победы в Гражданской войне. Интересно, что сталинское обращение в первой его речи в годы Великой Отечественной войны 3 июля 1941 г.: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» очень напоминает обращение Алексея Турбина к юнкерам в гимназии: «Слушайте меня, друзья мои!» Возможно, эта фраза подсознательно пришла на ум С. в трагический момент первых, самых тяжелых недель германского вторжения. 18 февраля 1932 г. явно по инициативе С. «Дни Турбиных» во МХАТе были возобновлены. Решение об этом правительство приняло в середине января. Писатель Юрий Слезкин (1885–1947) в записи от 21 февраля 1932 г. так прокомментировал обстоятельства, связанные с восстановлением пьесы в мхатовском репертуаре: «От нападок критики театры страхуют себя, ставя «Страх» (пьесу Александра Афиногенова (1904–1941). – Б. С.). МХАТ тоже «застраховал» себя… На просмотре «Страха» присутствовал хозяин (С. – Б. С.). «Страх» ему будто бы не понравился, и в разговоре с представителями театра он заметил: «Вот у вас хорошая пьеса «Дни Турбиных» – почему она не идет?» Ему смущенно ответили, что она запрещена. «Вздор, – возразил он, – хорошая пьеса, ее нужно ставить, ставьте». И в десятидневный срок было дано распоряжение восстановить постановку…» В письме своему другу философу и литературоведу П.С. Попову, писавшемся целый месяц, с 25 января по 24 февраля 1932 г., Булгаков сообщал: «15‐го января днем мне позвонили из Театра и сообщили, что «Дни Турбиных» срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце!
Предшествовал телефону в то утро воистину колдовской знак. У нас новая домработница, девица лет 20‐ти, похожая на глобус… 15‐го около полудня девица вошла в мою комнату и, без какой бы то ни было связи с предыдущим или последующим, изрекла твердо и пророчески:
– Трубная пьеса ваша пойдеть. Заработаете тыщу.
И скрылась из дому.
А через несколько минут – телефон.
С уверенностью можно сказать,