Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боже, подумал я, мне три года.
В тот год мое воображение было поглощено китайскими сказками, которые читала мне шепотом любимая тетушка; смерть я представлял себе просто вечной птицей, тихой кладбищенской собакой. Дедушке полагалось еще лежать в ящике в похоронном бюро, а Тут тем временем восстал из гробницы. Чем славен этот Тут, спросил я. А тем, что он мертв уже четыре тысячи лет. Как он умудрился, спросил я.
И вот я в обширной гробнице под пирамидой, где всегда мечтал побывать. Убери из прохода ковровые дорожки и обнаружишь потерянных фараонов, а рядом свежие караваи хлеба и яркие перья лука — провиант для долгого пути вверх по реке к Вечности.
Эти стены нельзя рушить, подумал я. Меня должны здесь похоронить.
— Здесь вам не кладбище Зеленая Поляна, — отозвался поблизости старый восковый китаец, прочитавший мои мысли.
Я говорил вслух.
— Когда построен этот кинотеатр? — пробормотал я.
Изо рта воскового чучела хлынул сорокадневный потоп:
— Двадцать первого года постройки, один из самых старых. Здесь не было ничего, только пальмы, фермерские дома, коттеджи, грязная главная улица, маленькие бунгало, которые построили, чтобы завлечь Дуга Фербенкса, Лилиан Гиш, Мэри Пикфорд.[418]Радио — детекторная коробенка с наушниками. Будущего по нему не услышать. Начало было потрясающее. Народ ломился сюда пешком или на машинах от самого Мелроуза на севере. По субботним вечерам любители кино тянулись караванами. Кладбище тогда не начиналось у Гауэра и Санта-Моники. Разрослось оно после двадцать шестого года, когда лопнул аппендикс у Валентино.[419]На вечере открытия у Граумана был Луис Б. Майер, приехал из зоосада Селиг в Линкольн-парке. Лев «МГМ» — оттуда. Злобная тварь, но беззубая. Тридцать танцующих девушек. Уилл Роджерс крутил лассо.[420]Трикси Фриганца[421]спела свое знаменитое «Мне все равно», а чем она потом занималась? В тридцать четвертом снялась статисткой в одном из фильмов Свенсон![422]Сойдите в подвальный этаж, суньте нос в одну из старых раздевалок: там осталось нижнее белье тех самых девиц, что умерли от любви к Лоуэллу Шерману. Эдакий франт с усами, умер от рака в тридцать четвертом.[423]Вы слушаете?
— Клайд Раслер, — выпалил я.
— Господи Иисусе! Его-то кто знает! Видите наверху старая аппаратная? Там его похоронили в двадцать девятом, когда устроили новую аппаратную на втором балконе.
Я поднял взгляд на фантомы тумана, дождя и снега Шангри-Ла, выискивая среди них верховного ламу.
Мой призрачный приятель сказал:
— Лифта нет. Две сотни ступеней! Длительный подъем, ни одного шерпа в проводниках, сначала среднее фойе и бельэтаж, еще один балкон и еще, а после — восхождение мимо трех тысяч сидений. Как ублажить три тысячи посетителей? Я задумался. Как? Если восьмилетнему мальцу за время фильма раза три не приспичит пописать, считай, что тебе повезло.
Я карабкался.
На середине дороги я задохнулся и сел, внезапно одряхлев, вместо того чтобы наполовину обновиться.
Добравшись до задней стены Эвереста, я постучался в дверь старой аппаратной.
— Кто там — те самые? — раздался испуганный выкрик.
— Нет, — отвечал я спокойно, — это всего-навсего я. Вернулся через сорок лет на единственный дневной сеанс.
Это была гениальная идея, извергнуть свое прошлое.
Испуганный голос заговорил спокойней.
— Пароль?
Мой язык сам собой затараторил по-детски:
— Том Микс и его лошадь, Тони.[424]Хут Гибсон. Кен Мейнард.[425]Боб Стил.[426]Хелен Твелвтриз.[427]Вильма Бэнки…[428]
— Хорошо.
После затянувшейся паузы я услышал, как в дверную панель заскребся гигантский паук. Дверь взвизгнула. Наружу высунулась серебристая тень, живое олицетворение черно-белых призраков некогда мелькавших передо мной на экране (с тех пор прошла целая жизнь).
— Сюда никто никогда не поднимается, — проговорил древний-предревний старик.
— Никто?
— В мою дверь никто никогда не стучится. — Серебристые волосы, серебристое лицо серебристая одежда — все цвета поблекли за семь десятков лет, что он прожил в вышине под скалой, тысячекратно наблюдая фантасмагорию, которая разворачивалась внизу. — Никто не знает, что я здесь. Даже я сам.
— Вы здесь. Вы Клайд Раслер.
— Правда? — На мгновение мне показалось, что он сейчас начнет обхлопывать свои подтяжки и резинки для рукавов.
— Вы кто? — Его лицо толчком высунулось наружу, как голова черепахи из-под панциря.
Я назвал себя.
— Никогда о вас не слышал. — Старик глянул вниз, на пустой экран. — Вы из них?
— Из покойных звезд?
— Они, бывает, сюда поднимаются. Прошлым вечером приходил Фербенкс.
— Зорро, д'Артаньян, Робин Гуд? Это он к вам стучался?
— Царапался. У мертвых свои трудности. Вам сюда или вы уходите?
Я поспешил войти, пока он не передумал.
В комнате, напоминавшей чунцинский похоронный покой, стояли направленные в пустоту кинопроекторы. Помимо пыли и песка резко пахло кинопленкой. Единственный стул находился между двумя проекторами. Как сказал старик, к нему никто не ходил.
Я уставился на плотно увешанные стены. Там было прибито не меньше трех дюжин картинок, некоторые в дешевых вулвортовских[429]рамках, иные в серебряных; были и просто вырезки из старых журналов «Серебристый экран», тридцать женских фотографий — все разные.
По лицу глубокого старика скользнула тень улыбки.
— Мои славные лапочки, с тех времен, когда я был ого-го.
Взгляд древнейшего из древних людей прятался за лабиринтом морщин, какими бываешь украшен в шесть часов утра, когда лезешь в холодильник за смешанным накануне мартини.
— Я держу дверь запертой. Думал, это вы недавно устроили вопеж у порога.
— Это не я.
— Кто-то там был. А больше никого не бывало с тех самых пор, как умер Лоуэлл Шерман.
— Два некролога за десять минут. Зима тридцать четвертого. Рак и пневмония.