Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После начала войны число этих лагерей было значительно увеличено. В то же время были созданы лагеря другого типа, предназначенные для привезенных с востока работников, и для посторонних стало практически невозможно отличать друг от друга трудовые лагеря, лагеря для военнопленных и концентрационные лагеря. Секретность была удвоена и продолжала еще увеличиваться с усилением террора, которым сопровождалось приближение конца войны. Не следует предполагать, что условия, существовавшие в этих лагерях в момент их захвата союзниками, были такими же, что и на протяжении всего периода их существования. С приближением разгрома гестапо отдавало приказы об уничтожении большого числа заключенных. В то же время лагеря становились безнадежно переполненными, и с усилением голода и эпидемических заболеваний количество трупов превзошло возможности похоронных команд. К тому же разрыв коммуникаций и воздушная война значительно усугубили проблему питания тысяч этих несчастных. Это относилось к стране в целом, но за пределами лагерей люди, по крайней мере, имели возможность искать для себя дополнительного пропитания.
Всякие рассуждения о положении в концентрационных лагерях или критика их существования в последние годы войны автоматически влекли за собой арест по обвинению в пораженческих настроениях. Те, кто обладал достоверной информацией, говорить не отваживались, а все остальные предпочитали ничего не слышать. Не следует забывать, что даже зарубежной прессе такие лагеря, как Бельзен, Равенсбрюк, Флоссенбург и Натцвайлер, стали известны только после войны. Я могу дать касающийся меня лично пример всеобщего неведения. Мой сын во время войны провел шесть месяцев в тренировочном центре в Тюрингии, неподалеку от Готы. Бухенвальд находился оттуда всего в двадцати пяти километрах и меньше чем в десяти километрах от Веймара. За все время своего пребывания в центре сын ничего не слышал о существовании там концентрационного лагеря. Если Бухенвальд и упоминался, то только как место расположения штаба части войск СС.
В конце апреля нас с соблюдением некоторой таинственности перевезли в Реймс, в котором расположилась штаб-квартира генерала Эйзенхауэра. Там я был допрошен комиссией из четырех генералов во главе с генералом Стронгом. В ее составе были американский генерал Баттс и двое русских. Я все еще ничего не знал о причинах моего затянувшегося содержания под стражей, а они в ответ на мой вопрос не дали никаких объяснений. Произошедший между нами разговор имел официальный характер. Я практически ничего не мог сообщить им из информации военного характера, более всего их интересовавшей, но предложил им подписать любое обращение к германскому народу, которое могло бы способствовать немедленному прекращению войны. Я сказал им, что могу сделать это исключительно по собственной воле и не стану участвовать в каких бы то ни было переговорах в рамках обсуждения безоговорочной капитуляции. Я предложил отправить меня на тот участок фронта, где я мог бы связаться с командованием германской армии на западе. Тогда генерал Стронг спросил: «Кто из германских генералов, по вашему мнению, согласится рассмотреть условия перемирия?» Поразмыслив одну или две минуты, я назвал имена генерал-полковника Бласковица и генерала графа Шверина. На этом наша беседа прервалась, по всей видимости для того, чтобы дать им возможность посовещаться с Верховным главнокомандующим. Однако во время второй беседы на следующий день мне было сказано, что мое предложение отвергнуто.
Вскоре после этого меня опять куда-то повезли и после долгой поездки в автомобиле поместили в городке Шато-де-Лебиоль близ Спа, где для нас было приготовлено удобное жилье и где мы оказались на попечении американского майора Сигера и капитана Робертшоу из британской армии. Оба неизменно вели себя исключительно корректно, и мы получили возможность пожить нормальной, цивилизованной жизнью. Меня вскоре разделили с сыном, которого увезли в тюрьму в Ревен. Моему зятю, Максу фон Штокхаузену, позволили вернуться домой. Взамен я получил весьма важного компаньона – адмирала Хорти, бывшего регента Венгрии.
В последний раз я виделся с ним в декабре 1943 года на охоте в Мезохегьяше и уже описывал разговор, который произошел тогда между нами. С тех пор он сильно постарел. Потеря старшего сына – военного летчика – стала для адмирала страшным ударом, а недостойное обращение, которое он претерпел от Гитлера и гестапо, сломили его окончательно. Они вели себя как гангстеры и в конце концов вынудили его отказаться от власти в обмен на обещание свидания со вторым сыном, которого уже забрали в гестапо. Встретиться им удалось уже только после войны. Хорти был возмущен тем, что американцы обходятся с ним как с пленным. Он больше шести месяцев находился в каком-то баварском замке в плену у Гитлера и смотрел на союзные армии как на освободителей. В Лебиоле к нему относились с большим почтением, и он совершенно не подозревал, что еще ему готовит будущее.
Наше комфортабельное существование скоро закончилось. В мае нас снова отправили в путь, который закончился в маленькой гостинице городка Мондорф неподалеку от Люксембурга. К нашему изумлению, здание не только было окружено двумя рядами высоких частоколов с колючей проволокой, сторожевыми вышками и вооруженной охраной, но вдобавок полностью лишено какой бы то ни было мебели, за исключением железных походных коек и столов из положенных на козлы досок. Хорти был шокирован. «Неужели можно так обращаться с главой государства, хотя бы и побежденного?» – вопрошал он. Сопровождавшие нас офицеры были несколько обескуражены и пообещали выяснить, не произошло ли какого-то недоразумения.
Вскоре мы узнали, что в тысяче метров от нас, в «Гранд-отеле», помещены все уцелевшие чины германского правительства, которых собирались привлечь к ответственности за военные преступления. До этого момента я даже не задумывался о том, что меня могут к ним причислить, и теперь пришел в сильное уныние. Газет мы не получали и были полностью отрезаны от остального мира. Пищу, какую придется, нам приносили из другой гостиницы в старом оловянном судке, и всегда уже холодную. Хорти совершенно не мог ее есть, и его состояние скоро ухудшилось настолько, что конец казался неизбежным.
Нашими делами ведал американский полковник по имени Бартон С. Эндрюс. Поначалу нас опекали два сопровождавших нас офицера, которые делали все возможное, чтобы облегчить нашу участь. Но вскоре Хорти совсем слег, и мне пришлось заставить одного из американских вестовых поспешить в «Гранд-отель» за врачом, который быстро пришел, сопровождаемый полковником Эндрюсом. Полковник был полный человек среднего роста с гладко выбритым лицом и стрижкой, которая, если мне не изменяет память, носит название «ежик». За стеклами очков без оправы злобно сверкали карие глаза. Пуговицы мундира, ремень и стальная каска были начищены до блеска, а в руке он держал кавалерийский стек. Это, как я скоро узнал, входило у него в привычку. Я видел его в первый раз и был так обозлен условиями, в которых нас содержали, что потерял хладнокровие.
«Как вы смеете так недостойно обходиться с главой государства! – заорал я. – Разве вам не известно, что Соединенные Штаты подписали Гаагскую конвенцию, которая определяет правила содержания военнопленных? Как вы смеете обращаться с пожилым джентльменом, которому за семьдесят, так беспардонно, будто хотите довести его до могилы?»