Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артур Кестлер в своем романе «Darkness at Noon»[197] изобразил яркую картину методов, применявшихся для получения признательных показаний от обвиняемых на советских массовых процессах. На суде в Нюрнберге прокуроры располагали для подкрепления обвинения тысячами документов и никого из нас не заставляли подписывать признания, но режим в тюрьме, где нас содержали, имел много общего с описанным Кестлером. Была создана система, постепенно снижавшая нашу способность к сопротивлению, с бьющим в лицо светом, не дававшим спать по ночам. К моменту окончания процесса я хотя и сохранил способность мыслить, но физически превратился в развалину.
Под предлогом предотвращения попыток самоубийства около каждой камеры было установлено по охраннику, которых сменяли каждые два часа. От них требовалось постоянно наблюдать за нами через дверное окошко. Освещение в коридорах и переходах было ослепительно яркое, а перед каждой дверью установлен рефлектор, бросавший свет на заключенного. По прихоти охранника он мог быть направлен или прямо в лицо, или слегка в сторону. Мы должны были спать только на правом боку, чтобы наши лица всегда были на виду. Если я в те редкие моменты, когда удавалось заснуть, поворачивался на другую сторону, охранник протягивал руку через окошко, тряс меня за плечо и орал: «Повернись! Мне тебя не видно!»
Едва ли удивительно, что спать по-настоящему нам не удавалось и по утрам мы просыпались от боли в затекших конечностях. Охранники всякий раз сменялись с громким топотом, который стократно усиливался эхом в пустых коридорах тюремного здания. До того как были установлены рефлекторы, ночные надзиратели снабжались сильными электрическими фонарями, которыми светили нам в лица. Когда я однажды утром пожаловался дежурному офицеру, что охранник включал свой фонарь, направив его мне прямо в глаза, 127 раз в течение получаса, он только пожал плечами и сказал: «Он выполняет свой долг». Если бы я благодаря активной жизни на вольном воздухе до заключения не находился в хорошей физической форме, то, как мне кажется, не выдержал бы.
Нам было запрещено всякое общение с охранниками, но многие из них не могли удержаться, в особенности те, кто жаждал получить автограф. Я всегда отказывал им, говоря: «Вы сможете получить сколько угодно моих подписей в тот день, когда меня оправдают». Такой ответ их всегда сильно раздражал. «Все, кроме вас, уже дали нам автографы, – возмущались они, – а вас должны вздернуть в первую очередь». – «Ну что ж, в таком случае вам не повезет, – обыкновенно отвечал я, – потому что тогда вы от меня ничего не получите». Часто они мстили мне, излишне грохоча по ночам.
Нам не полагались газеты, и было запрещено получать с воли любые посылки. Когда я попросил, чтобы моей жене разрешили прислать мне небольшое полотенце, которым я хотел накрывать свое меховое пальто, заменявшее мне подушку, то получил отказ. На Рождество военнопленные, работавшие на кухне, сэкономили немного еды, чтобы на праздник накормить нас поосновательнее, чем в обычный обед, однако им запретили выдать нам что– либо сверх привычного пайка.
Иногда происходили вещи, которые, в наших обстоятельствах, немного скрашивали жизнь. Во время завтрака мы обычно сидели по четыре человека в комнате, каждый за отдельным столом, по одному у каждой стены. Как правило, я ел вместе с Нейратом, Дёницем и Шахтом. Однажды в комнату вошел какой-то американский фотограф и установил свой штатив как раз напротив меня в то время, как я из оловянной миски ел суп. Такое поведение меня сильно разозлило. Я заявил ему, что он ведет себя бесцеремонно, и повернулся спиной. Тогда фотограф обратился к Шахту, который, разозлясь еще больше моего, взял со стола свой кофе и выплеснул ему в лицо. Этот тип заорал и стал звать охрану. За оскорбление американского мундира Шахт на четыре недели был лишен прогулок на воздухе и на тот же срок оставлен без кофе. Этот инцидент чрезвычайно сильно нас развеселил, что дает некоторое представление о состоянии, в котором мы тогда пребывали.
Наши защитники несколько раз за время процесса вносили в суд протесты по поводу условий, в которых мы содержались. Эти протесты почти ни к чему не приводили, поскольку сама тюрьма находилась вне юрисдикции суда, а полностью контролировалась местным командованием армии Соединенных Штатов. Полковник Эндрюс подчинялся не генеральному секретарю трибунала, а американскому генералу, командовавшему районом Нюрнберга.
Большая часть мер безопасности была придумана, чтобы исключить попытки самоубийства. Перед процессом правила были значительно ужесточены после того, как двоим заключенным, руководителю нацистской медицинской ассоциации доктору Конти и доктору Лею, бывшему главе Arbeitsfront[198], удалось покончить с собой. Доктор Лей, которому предстояло фигурировать на процессе в качестве одного из главных военных преступников, повесился в своей камере на полотенце, привязанном к рычагу сливного бачка ватерклозета. Унитаз находился в небольшой нише в ближайшем от двери правом углу камеры и потому был скрыт от непосредственного наблюдения охранника, который мог видеть только ноги арестанта. После окончания основного процесса сумел покончить с собой генерал Бласковиц, который выпрыгнул с третьего этажа тюремного корпуса.
После самоубийства Геринга было проведено расследование с целью выяснения того, каким образом он раздобыл в тюрьме яд. Были тщательно допрошены его жена, его адвокат и германские работники кухни – все безрезультатно. Но существовали и другие возможности. Я могу, основываясь на собственном опыте, рассказать о двух случаях, когда американские охранники сами предлагали снабдить меня средствами для совершения самоубийства, чтобы избежать, как они выражались, верной петли. Первый предлагал мне некие таблетки, по его утверждению – ядовитые, хотя и не такие, как те капсулы с цианидом, которыми воспользовался Геринг. Во втором случае другой охранник предложил мне складной нож, сказав, что им можно перерезать себе вены на запястьях. Я отклонил оба предложения и сообщил своим заботливым опекунам, что не рассчитываю на смертный приговор. Однако второй из них оказался настолько навязчивым, что мне, чтобы от него избавиться, пришлось вызвать офицера охраны.
Когда начался процесс, нам стали по утрам выдавать приличные костюмы, в которых мы могли бы появиться перед судом, а также галстуки и шнурки для ботинок. Все это мы должны были возвращать назад по окончании каждого заседания. Мои товарищи по несчастью давали любопытный материал для исследования по психологии. Мы сидели рядом на скамье подсудимых почти целый год и могли, в известных пределах, переговариваться с соседями или передавать друг другу записки.
Справа от меня сидел Йодль, с которым у меня было мало общего. Выдвинутое против него обвинение носило чисто военный характер. Говорил он логично и отрывисто, держался по-военному сдержанно и ожидал решения своей судьбы со спокойной покорностью.
Иначе дело обстояло с Зейс-Инквартом, который сидел слева. Нас объединяли австрийские события. Несмотря на то что я лично рекомендовал его Гитлеру на роль посредника между двумя правительствами, после аншлюса я его избегал, поскольку считал, что он «сдал» Австрию сначала Гитлеру, а потом гаулейтеру Бюрккелю и нацистским радикалам. Теперь я впервые услышал подробности его истории и был вынужден смягчить свою оценку. Он вел себя правильно, но пошел на слишком большие уступки экстремистам. Я заявил суду, что некоторые мои прежние высказывания по поводу его поведения основывались на ложных предпосылках. Мы обсуждали с ним нашу общую линию защиты по той части обвинительного заключения, которая касалась Австрии, и я попросил, чтобы его заслушали раньше меня. Он был по своей природе типичным австрийцем, веселым и открытым, часто рассказывал венские анекдоты и очень рассчитывал на свое оправдание. Он только недавно узнал, что Гитлер назвал его в своем завещании следующим министром иностранных дел, и был этим очень расстроен.