Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впереди меня сидел Франк. Мне кажется, что между 1933-м и 1945 годами я не обменялся с ним и десятком слов. Он имел репутацию экстремиста и «прославился» своим поведением в Польше. Он всегда вызывал у меня антипатию, однако, приближаясь к своему концу, он проявил больше достоинства, чем за всю предыдущую жизнь. Католический капеллан отец О'Коннор рассказал мне, что Франк с самого начала был убежден, что его судьба решена, что он ее заслужил и защищать его излишне. Он проводил целые дни в раздумьях, обратившись к католической вере и готовя себя к встрече со своим Создателем. Франк обычно присутствовал на мессе вместе со мной, Зейс-Инквартом, и Кальтенбруннером, и я несколько раз с ним беседовал. Он говорил мне, что не в состоянии понять, каким образом он мог настолько подпасть под влияние Гитлера и с готовностью стать орудием преступной кампании преследования евреев. Опираясь на свою вновь обретенную веру, он больше года без дрожи смотрел в глаза смерти, и можно только восхищаться той новой силой духа, которую дала ему религия. Его поведение представляло разительный контраст с тем, как держали себя многие из его собратьев по заключению.
Риббентроп занимал место в переднем ряду. Мне говорили, что все свое свободное время он тратил на сочинение длинных оправдательных писем, не забывая при этом поливать своего защитника потоком обвинений в полнейшей некомпетентности. Когда начался его перекрестный допрос, он даже не старался хотя бы умеренно оправдывать действия Гитлера, несмотря на то что свыше одиннадцати лет был его самым рьяным сторонником. Он разоблачил себя перед всем миром таким, каким некоторые из нас уже знали его, – пустой скорлупой от ореха, фасадом, скрывающим отсутствие ума. Все обвиняемые подчинялись неписаному закону – выступая в собственную защиту, не компрометировать никого другого. В этом отношении избег критики даже Риббентроп.
Люди, подобные Розенбергу и Штрейхеру, меня не интересовали вовсе. Первый проводил время, делая карандашные зарисовки свидетелей. Эти рисунки казались столь же бессодержательными, как и его «Миф»[199]. Штрейхер часто посреди ночи громко кричал и вопил. Мне неизвестно, происходило ли это от грубого обращения с ним, или же он страдал припадками бешенства. Люди, проходившие с ним по одному обвинению, общались с ним мало.
Среди руководителей вооруженных сил наибольшую симпатию у меня вызывали Редер и Дёниц. Кейтель всегда был кабинетным генералом, но эти двое вели себя с профессиональной гордостью. Они вели свою защиту обдуманно и с достоинством, причем Дёниц часто сам переходил в наступление. Я находил их поведение безупречным.
Нейрат был, как всегда, спокойным и собранным. Его швабский темперамент не позволял ему приходить в расстройство. К несчастью, защита его велась посредственно, а сам он был лишен дара ясно выражать мысли, который мог бы уравновесить чаши весов. Шпеер и Бальдур фон Ширах были самыми молодыми из обвиняемых. Можно было подумать, что Ширах резко изменил свое мнение по поводу идеалов, которые он внедрял в сознание молодого поколения последователей Гитлера. Однажды он сказал мне, что сожалеет о применении принципов, которые находились в таком противоречии с христианским учением. Шпеер был полон надежд на будущее. Он ожидал, что его присудят к тюремному заключению, и думал, что в таком случае американцы обратятся к нему за помощью в развитии Аляски, на которую он смотрел как на территорию, имеющую великое будущее, в особенности если принять во внимание ее положение между двумя континентами.
Министр внутренних дел Гитлера Фрик показывал даже в этой обстановке борьбы за существование, что он являлся всего лишь мелким чиновником. Он не привык принимать самостоятельные решения, никогда не пытался оказывать влияние на Гитлера. Среди нас он оказался единственным, кто отказался выступить свидетелем в собственную защиту – тогда ему пришлось бы отвечать на некоторые неудобные вопросы, – лишив себя тем самым последней реальной попытки оправдать свои действия и получив высшую меру наказания.
Никто из нас не мог бы с определенностью утверждать, в своем уме находился Гесс или же нет. По моему мнению, он был вменяем, когда летел в Англию, и вполне мог с помощью этого шага пытаться загладить свои прежние грехи, предупредив британцев о том, что нападение Гитлера на Россию должно неминуемо привести Европу к гибели. Между прочим, для меня по-прежнему остается загадкой, почему в мемуарах мистера Черчилля нет указания на то, что это предупреждение было передано президенту Рузвельту. Поведение Гесса как на суде, так и в тюрьме не было поведением нормального человека. На скамье подсудимых он казался совершенно отрешенным от всего происходящего вокруг и читал баварские романы Гангофера[200]. Он отказывался от всякого общения со своим адвокатом, который настоял на проведении медицинского освидетельствования своего подзащитного на предмет установления его способности отвечать за свои действия. Медицинская комиссия не смогла прийти к определенному мнению, но в тот момент, когда суд готовился вынести решение по этому вопросу, Гесс встал и заявил, что вполне нормален и прежде просто симулировал сумасшествие, а теперь желает, чтобы его судили так же, как и всех остальных обвиняемых. Его вмешательство произвело некоторую сенсацию, но потом он опять впал в свое прежнее состояние полной отрешенности от всего происходящего. Лично я убежден, что Гесс был не в своем уме, хотя, возможно, у него случались моменты просветления.
В конце ряда сидел Шахт. Его никогда не покидали чувство юмора и оптимизм. Он не изменился ни на йоту и выглядел в точности таким, каким я всегда видел его: чрезвычайно умным, саркастичным и исполненным едкой иронии, когда дело доходило до необходимости в чем-то поправить утверждения обвинителей. Шахт оставался все тем же эгоистом, каким был всегда. Своим основным свидетелем защиты он выбрал герра Гизевиуса, который, прежде чем перешел к Канарису в абвер, был чиновником гестапо, а потом еще работал в разведке Соединенных Штатов и изображал из себя par excellence[201] человека сопротивления. Этот персонаж, однако, всячески пытаясь подчеркнуть противодействие Шахта нацистскому режиму, не преминул предположить, что остальные двадцать обвиняемых заслуживают повешения.
После смерти Геббельса министерство пропаганды было представлено Гансом Фриче. В некотором смысле это было обидно.
Диалектический талант сатанински одаренного маленького доктора стал бы для трибунала крепким орешком. Подчиненные Геббельса не могли служить ему достойной заменой. Тем не менее Фриче искусно защищался, настаивая, что являлся всего лишь «голосом хозяина», даже если сам придерживался иного мнения.
Мне остается рассказать о Геринге. Он, по всей вероятности, являлся на процессе самой заметной фигурой. Главное действующее лицо, Гитлер, покончил с собой. Так же поступили его основные сподвижники Геббельс и Гиммлер. Те, кто теперь отвечал за их действия, за исключением Геринга, не были особами первого ранга. Он абсолютно превосходил классом этих dei minores[202] и был единственным, у кого хватило мужества отстаивать то, что он совершил и что пытался совершить. «Ни слова против Гитлера», – сказал он нам однажды, когда внимание охранников было чем-то отвлечено. Он, кажется, полагал, что лояльность режиму следует блюсти даже в стенах тюрьмы, или, возможно, гордость мешала ему признать перед врагами то, что внутренне он уже осознал. Так или иначе, но тот факт, что он оказался единственным, кто по– настоящему пытался защищать свои убеждения, делает ему честь.