Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце января недужный приехал из Парижа и вопрос о поездке отпал окончательно. Чехов написал младшему брату: «В Алжир я, по всей вероятности, не поеду, так как заболел мой спутник. Собираться домой стану в марте, но попаду домой, вероятно, не раньше апреля. Здоровье мое хорошо». Однако, судя по интонации январских писем, он давно понял или почувствовал, что поездке в Алжир не быть. И вернулся к своим будничным заботам. Собирал и покупал книги для Таганрогской библиотеки, переправлял их на родину. Писал Иорданову, чтобы тот не тратил выделенные городом деньги на покупку книг, копил на новое здание библиотеки.
С каждой оказией Чехов посылал подарки, купленные для родных и знакомых. Они по-своему обнаруживали его вкус. Что он выбрал за эти месяцы в магазинах Парижа, Ниццы и Монте-Карло? Брату Ивану — галстуки, носки, портмоне. Отцу — металлический кошелек, соломенную шляпу, лупу, хорошую ручку. Матери — карты, домашнее платье, удобные ножницы, иголки, кошелек, платки, зонтик. Сестре — модные лайковые перчатки; портмоне; дорожный набор (спиртовка и кастрюлька); зонтик; японские чашки; изящные перламутровые безделушки; красивые карандаши; записную книжку в изысканном переплете; много дорогой парфюмерии (духи в футлярах, мыло, кремы, какие она заказывала в своих письмах). Для фельдшерицы Чесноковой — духи и зонтик. А еще подарки горничным Маше и Анюте, Роману и другим мелиховским обитателям. Какие-то свертки и пакеты с надписью «положить у меня на столе» тоже содержали подарки. И что-то, купленное Чеховым для себя. Например, башмачок для вытирания перьев, хорошие красивые щетки, изящный штопор, кнопки, бумага, конверты.
Домашние благодарили. Евгения Яковлевна писала сыну в Ниццу накануне его дня рождения: «Милый и дорогой Антоша, поздравляю тебя с ангелом, желаю тебе здоровья, более всего, мы за тобой соскучились, давно тебя не видали. Благодарю тебя за портрет и за цветы, а более всего за платье, очень радовалась, когда получала, ты наше сокровище, ты нашу старость покоишь, спасибо тебе». И пожаловалась: «У меня на праздниках на нижней челюсти выпал зуб, на котором все зубы вставные держатся. Прости, что такую чепуху тебе описала, больше некому пожаловаться. Пиши мне».
Чехов тут же написал сестре: «Если матери нужно починить зубы, то устрой так, чтобы она поехала в Москву; денег не следует жалеть в таких случаях. Скажи папаше, чтобы он прислал мне размер своей груди в сантиметрах, я в Париже куплю ему пиджак. Кланяйся всем. Твой А. Чехов». Мария Павловна тоже написала в один день с матерью: «Поздравляю тебя, Cher Антоша, с ангелом со всевозможными благими пожеланиями. День твоих именин я проведу в Мелихове и буду есть пирог».
Поблагодарив сестру за память; Чехов невесело пошутил: «Милая Маша, спасибо за письмо с поздравлением, вчера получил. Мне стукнуло уже 38 лет; это немножко много, хотя, впрочем, у меня такое чувство, как будто я прожил уже 89 лет».
Но грустным день рождения был еще и потому, что в Ницце скончался тяжело болевший доктор А. А. Любимов, хоронили его 16 (28) января. Чехов рассказал в письме Суворину: «Умирать ему очень не хотелось. Я был на похоронах. Здешнее русское кладбище великолепно. Уютно, зелено и море видно; пахнет славно». Чехов еще не раз поднимался сюда.
Тихое, зеленое, уютное кладбище он описал в повести «Степь». Потом также говорил о лучанском кладбище, где похоронили брата Николая. В набросках продолжения «Мужиков» повествовалось, как Ольга читала письмо, присланное из деревни: «В письме были только поклоны да жалобы на нужду, на горе, на то, что старики еще живы и даром едят хлеб, но почему-то в этих кривых строках, в которых каждая буква была похожа на калеку, Ольге чувствовалась особая, скрытая прелесть, и кроме поклонов и жалоб, она читала еще о том, что в деревне теперь теплые ясные дни, что по вечерам бывает тихо, благоухает воздух и слышно, как в церкви на той стороне бьют часы; представлялось ей деревенское кладбище, где лежит ее муж; от зеленых могил веет спокойствием, позавидуешь усопшим — и такой там простор, такое приволье!»
Лишь об одном, кажется, кладбище Чехов рассказал иначе. О том, которое увидел на Сахалине, в Александровске: «Вследствие особого строения здешней почвы почвенная вода даже на кладбище, которое расположено на горе у моря, стоит так высоко, что я в сухую погоду видел могилы, наполовину заполненные водою». На могилах каторжников стояли маленькие кресты — «все под один образец, и все немы».
17 (29) января, в свой день рождения, Чехов днем поехал в Монте-Карло и пошутил потом в письме к Шавровой: «500 тыс[яч] не выиграл; и никогда не выиграю, так как играть не умею и утомляюсь скоро в игорной зале. А вот если бы я не был хохол, если бы я писал ежедневно, хотя бы по два часа в день, то у меня давно бы была собственная вилла. Но я хохол, я ленив. Лень приятно опьяняет меня, как эфир, я привык к ней — и потому беден». В том настроении, в каком Чехов пребывал зимой 1898 года в Ницце, ему не работалось. Он уверял, что «здоров, как бык», и одновременно просил брата Ивана прислать с ближайшей оказией гваякол — разновидность эфира.
Установившуюся погоду Чехов называл «очаровательной», «чудесной», «невероятной». Это тоже не располагало к работе. И вообще он настраивался на отъезд в Россию. А пока предстояли сеансы Бразу. Третьяков согласился оплатить художнику расходы на поездку, чтобы тот написал новый портрет Чехова.
В Ницце начался карнавал, всюду гремела музыка. Так что ни о какой работе не могло идти и речи. Повесть, обещанная «Русской мысли», повисла, по словам Чехова, как дамоклов меч. Последнее, над чем работал Чехов в январе 1898 года, — это корректура рассказа «У знакомых». Рассказа, написанного в чужом доме, за чужим столом, среди чужих людей. С не совсем обычным для Чехова названием. Не у родных, но и не совсем незнакомых. Не у своих, но и не у чужих. Не случайно, но, может быть, в последний раз. Какая-то особая житейская ситуация. Какое-то особенное душевное чувство, когда настоящее не удерживает прошлого и не нуждается в нем, а в самом настоящем проступает неясное и тревожное грядущее.
В таком настроении адвокат Подгорин приехал к давним знакомым, владельцам имения, всего за шесть лет разоренного никчемным хозяином, который всему предпочитал поездки в Москву, «где он завтракал в „Славянском базаре“, обедал в „Эрмитаже“ и кончал день на Малой Бронной или на Живодерке у цыган…». Но ни сам Лосев, ни обожавшая его жена не хотели и не могли отдать отчет в том, что произошло. Или представить, что приближалось. Он, по привычке к ломанью, к фразе, к праздности, махнул на всё рукой и хотел только скорее освободиться от этой обузы: «Я совсем не деревенский житель. Мое поле — большой шумный город, моя стихия — борьба!» Она по простодушному неведению хозяйственной жизни и жизни вообще произносила со слезами пустые клятвенные заверения: «Ах, наши дела так плохи, так плохи, что хуже, кажется, и быть не может . Имение наше продается, торги назначены на седьмое августа взять взаймы уже негде. Я здесь родилась, это мое гнездо, и если у меня отнимут его, то я не переживу, я умру с отчаяния. Без Кузьминок я не могу. И не могу, и не хочу. Не хочу!»
Некоторые детали, очень важные для Чехова, перешли в этот рассказ из предыдущих сочинений: поле цветущей ржи; сад; огни по линии железной дороги; лунная ночь; звук шагов; черные тени. Но все они выдавали теперь другое состояние героя. Всё не удавалось, всё кончалось чувством неловкости, досады. Подгорину хотелось уехать. Не получилась прогулка в поле. Не влекла таинственная темнота сада. И лунный свет освещал не только бледное лицо красивой молодой девушки, стоявшей на валу, но и старые поломанные кресла, сваленные под лестницей в старой башне: «они казалось, ожили к ночи и кого-то подстерегали здесь в тишине».