Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба несостоявшихся миллионера потеряли не последнее, верили в удачу, в новые гонорары. Чехов, по его словам, в это время «изворачивался». Дело в том, что он соблазнился и купил для Таганрогской библиотеки сочинения всех французских классиков, 319 томов. Вернув деньги Морозову, не желая просить сестру прислать толику из того, что она положила на свою сберегательную книжку, не вправе обращаться в «Русскую мысль», для которой он так и не написал обещанную повесть, он был стеснен. Но не экономил — тратил оставшееся на дружеское застолье, на подарки домашним. Будто запрещал себе впадать в вынужденные расчеты. Словно опасался плена мелочного самоограничения.
В этой черте проявлялась, вероятно, внутренняя свобода. Если попечительствовать, то строить новое и образцовое здание. Если посылать книги в родной город, то лучшие, помногу и постоянно, а не скромными и редкими посылками. Кажется, что в этом он не знал меры. Теперь Таганрог просил его помочь с памятником Петру Великому, а для этого переговорить со скульптором М. М. Антокольским, жившим в Париже. Чехов писал Иорданову: «Давайте поручения, исполню их охотно». И так во всем — отдать, сделать больше, чем хочешь.
Он уже не успевал вернуться домой, как задумывал, к Пасхе. Задерживали портрет и погода в России, где еще не сошел снег, не растаял лед в мелиховских прудах, дули холодные ветры. А в Ницце уже в январе цвели фруктовые деревья. Чехов всю зиму обходился без осеннего пальто. Но от однообразия дней, по его словам, «похожих друг на друга, как облака», он томился. И «очаровательная», «удивительная», «чудесная», «изумительная», «прекрасная», «великолепная» теплая погода тоже прискучила. Чехов твердил в письмах: «Нового ничего нет». У всех русских, приезжавших в Ниццу, спрашивал, что нового в России. Все чаще вспоминал свой флигель, где надеялся засесть за работу, «привести себя в порядок».
Письма из России приходили невеселые. Писали не о процессе Золя (как бы ни казалось Михаилу Павловичу, что «вся» интеллигенция думала только об этом), но о «русских вопросах». Батюшков надеялся, что автор рассказа «У знакомых», «напитавшись» за границей солнцем и «живой энергией его лучей», справится с «грустными думами» и напишет что-нибудь «бодрое, возбуждающее дух к жизни и деятельности». Морозова рассказывала: «Стали раздаваться голоса и о недороде, и если не о голоде, то о большой нужде крестьянской. Но общество холодно и спокойно». Талежский учитель Михайлов просил о заступничестве: местный священник и четверо мужиков доносили в учебный округ, что будто бы учитель пьет и ссорится с крестьянами. Михайлов умолял: «Покорнейше прошу Вас, Антон Павлович, не оставить меня своим милостивым вниманием и защитить от клеветы попа». Куркин писал о делах Серпуховского санитарного совета, о коллегах-врачах, надеялся на скорую встречу: «Это большое горе, что Вы так долго не возвращаетесь к нам…»
Душевный «беспорядок» Чехова выдавало недовольство южной природой, мол, «травы нет, флора декоративная, точно олеография, птиц не слышно и не видно». А в Мелихово скоро прилетят скворцы… Для этого «полезного народа» он просил сестру прибавить скворешен в саду и на дворе. Просил пересадить берлинские тополя, лиственницы, бузину от дома в парк. Еще из весенних забот — осторожно отрезать гнилые стебли у роз, поставить палочки у лилий, «чтобы не растоптали», покрасить фруктовые деревья известкой, удобрить землю под вишнями. Все просьбы касались сада, деревьев, парка, цветов. В них тоже сквозило желание скорее вернуться домой…
Его стали раздражать окружающие. Южин — своими актерскими манерами. Браз — своими жалобами на Репина, якобы завидующего успеху ученика. Мешали визитеры. Казалось, что все стесняло. С 8 утра до полудня он позировал Бразу. Неподвижность, зависимость от чужой работы, которую нельзя прервать, наверно, сильно утомляли Чехова. Он иронизировал: «Я опять сижу в кресле с бархатной спинкой; черный пиджак, белый галстук, черные брюки. Говорят, что очень похож». В письме к Хотяинцевой, отосланном на следующий день, 23 марта (4 апреля), уточнил: «Говорят, что и я и галстук очень похожи, но выражение, как в прошлом году, такое, точно я нанюхался хрену. Мне кажется, что и этим портретом Браз останется недоволен в конце концов, хотя и похваливает себя».
Прежде всего, был недоволен сам Чехов: «Что-то есть в нем не мое и нет чего-то моего». Портрет казался ему неинтересным, «вялым». Что-то позирующее, чуть картинное, внешнее. А душевная суть ускользнула, так и осталась не угаданной или не переданной художником. В общем, «не то».
Однако сеансы все-таки близились к концу. Потапенко сдержал слово — по части авансов ему не было равных. Чехов получил из «Нивы» две тысячи франков, то есть 751 рубль. Еще тысячу франков, свой долг, Потапенко прислал Чехову в Париж.
Итак, полугодовая ниццкая «ссылка» Чехова завершалась. Помогла ли Ницца? Он высказался прямо: «Я здоров, но не стал здоровее, чем был; по крайней мере в весе не прибавился ни капли и, по-видимому, уже никогда не прибавлюсь».
14 (26) апреля 1898 года Чехов приехал в Париж. Остановился в отеле «Дижон», не самом дорогом, но и не самом дешевом, в центре города. И тут же побывал у Хотяинцевой. Она жила за Латинским кварталом, на Монпарнасе, недалеко от кладбища, поэтому Чехов написал сестре, что она живет очень далеко, «вроде как бы около Ваганькова», вместе с другими русскими художницами, «очень милыми и добрыми»: «Все они нигде не бывают, живут, как в Калуге, ведут, по-видимому, жизнь неподвижную и полнеют так, что даже страшно. Ходят в старых просторных платьях, обедают в дешевой кухмистерской » Замечание о старых просторных платьях не укор обитательницам русской колонии — в них удобнее работать. Это были художницы, а не рисующиеся дилетантки, вроде героини рассказа «Ариадна», которая, «во фригийской шапочке и в фартучке, писала красками этюд, сидя на набережной, и большая толпа стояла поодаль и любовалась ею».
Хотяинцева рассказывала Марии Павловне в письмах из Парижа, что на пленэре работают они утром, потом занимаются в мастерских, затем опять рисуют на воздухе, а вечером — классы. Однако по субботам ходили в театры, читали всей компанией, часто бродили по Парижу, пропадали в музеях. Однажды, в том же 1898 году, Хотяинцева дружески выговаривала сестре Чехова: «Вероятно, опять все по огороду бегаете, красненькие, синенькие собираете, а работаете мало? А[нтон] П[авлович] писал, что вы заняты школой. Вот я Вас к рукам приберу, как приеду…»
Чехов и Хотяинцева встречались в Париже. Но не часто. Она неохотно отвлекалась от занятий, а ему мешали дожди, визиты и нездоровье («у меня показалась кровь в мокроте»), которое он скрыл от родных. В парижских письмах, может быть, впервые обозначился грозный признак. Чехов в шутку или всерьез объяснял непрекращавшиеся желудочные боли конфетами, которыми угощал его Ковалевский по пути из Ниццы в Париж. Он даже просил сестру приготовить к его приезду кислого молока.
Дело могло быть не в сладостях, но в том, что туберкулезный процесс захватил не только верхушки легких. Или первичный очаг вообще возник не в легких? И перенесенный в отрочестве перитонит не прошел бесследно, а пробудил «бациллы», дремавшие еще с детских лет? Получить их Чехов мог от дяди Ивана Яковлевича, от тетки Федосьи Яковлевны. Отсюда и многолетние жалобы Чехова на катар кишок, ограничения в еде, невольный пост. Он давно избегал всего жирного, острого. Обходился малым, безопасным. В последние годы оставил из былых пристрастий только утренний кофе. Здесь, в Париже, он пил его в кафе на бульварах. Как и в Ницце, наблюдал толпу, читал газеты. Правда, погода мешала прогулкам. Вечерами Чехов сидел в гостиничном номере, если не шел по приглашению на обед. Однако побывал в Версале и на художественной выставке в помещении Галереи машин на Марсовом поле.