Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я повесил сбрую на место, закрыл дверь и стал ждать, кто придет — чтó вообще случится со мной. Между прочим, все это очень странно: что показавшаяся вдали человеческая фигура произвела во мне столь сильное изменение. Я чувствовал, как бухает сердце. Чувствовал, что неведомый человек приближается.
Наконец он добрался до дома. И постучал в дверь. Я открыл. Это оказался могильщик из Остеркнуда, он же по совместительству забойщик свиней: Ларс Сандагер. Уж его-то я ждал меньше всего. Мои мысли витали очень далеко от него… Я провел гостя в комнату. Он так тяжело и с такой готовностью рухнул в кресло, будто намеревался остаться в нем навсегда.
«Он останется у меня до вечера, — шепнул я себе. — Я это еще загодя почувствовал: когда он спускался по глинистому обрыву, а моя душа даже не догадывалась, кто бы это мог быть».
От него пахло шнапсом. До меня уже доходили слухи, что в последнее время, когда он наведывается к крестьянам на хутора, дабы помочь очередной свинье умереть, он отнюдь не брезгует таким угощением, как брантвейн. Он, будто бы, отрекся от благочестия: покинул сакральный круг членов какой-то секты, бросив им на прощание весьма недвусмысленное проклятие. Подобно батракам, когда они пашут поле, он помянул не Бога, а Другого: Сатану, или Сёрена, то наделенное сознанием существо с лицом козла и лошадиными копытами, что скрывается за Мирозданием и несет ответственность за все мерзости{432}.
— Вы, конечно, не откажетесь пропустить стаканчик? — спросил я.
— Не откажусь, — подтвердил он. — Честно говоря, я опять пристрастился к выпивке. Это все-таки утешение.
Я принес стаканы и бутылку.
— Такого я в самом деле не ждал, — сказал могильщик, и я подумал, что он имеет в виду мое гостеприимство; но очень скоро до меня дошло, что вся речь Ларса вертится вокруг одного человека: женщины, его жены.
— …Они всегда появлялись на свет очень гладко, без всяких неприятностей. — Поймите меня правильно: очень гладко, очень просто. Девятнадцать ребятишек. Это, если хотите, самое большее, на что может рассчитывать женщина. Но и мужчина тоже. Вы не должны это недооценивать! На это уходит двадцать пять лет, как если бы их и не было. Не знаю, способны ли вы составить себе об этом верное представление. Ведь я могу говорить с вами начистоту, не боясь, что вы поймете меня неправильно? Начинается все чрезвычайно — как бы это выразить? — легко. Да, легко. Когда ты держишь в объятиях девятнадцатилетнюю девушку, такую беленькую и крепкую, то все действительно получается очень легко, тебе помогает Природа, и у тебя встает. Тогда все наверняка свершается по Божьей воле. В любом случае, она была хорошая женщина. — Она и осталась хорошей. Всегда оставалась. Мне не на что жаловаться. Такая приятная. Очень приятная. Отзывчивая. Никаких с ней не было трудностей. Никогда не болела, не привередничала. Это и впрямь очень важно, сударь: когда достаточно дотронуться до женщины, и сразу все происходит так, как было предопределено на небесах. Трудное — это когда много детей. Поначалу ты о таких вещах вообще не думаешь. Дети рождаются сами собой. В этом есть что-то удивительное. Я иногда ловил себя на том, что задаю себе вопрос: округлится ли ее живот снова? И он округлялся… Поверьте, это странное ощущение: лежать в постели рядом с таким круглым животом. Я иногда боялся себя. Но есть тут и свои радости, конечно. Простой человек, как я, тоже имеет гордость. Когда родился десятый — а это был снова мальчик, Хансотто, — я сказал себе: пусть так продолжается и дальше; теперь ты им всем покажешь, на что способен; тебе не составит труда настрогать еще десятерых. — До такой степени глуп человек. Столько в нем глупости! Благочестивой глупости! В то время я не пил. Вообще не брал в рот ни капли. Думаю, я в этом смысле несколько… перегнул палку. Веди я себя иначе, я, может, не был бы таким глупым. Но я полагал, что так угодно Богу. Всё это, знаете ли, — когда оглядываешься назад, кажется слегка безумным… по крайней мере… не вполне правильным. Прежде чем лечь в постель, мы молились. Это было неправильно — было, между нами говоря, чертовски неприлично. Правда, детям оно не вредило. А это главное. Я думаю… с вашего позволения… что сейчас мы выпьем. — Это в самом деле хороший обычай. — Грешный человек, если он благочестив, всегда немного заносчив. Это хотя бы я открыл вовремя. Такого рода зазнайство мне глубоко противно. Меня упрекали, что я порой пропускаю стаканчик. Это меня обижало. Разве я не мужчина? Мне кажется, я свои мужские качества доказал. И с руками-ногами у меня все в порядке. Вы бы подсчитали, сколько трупов я на своем веку закопал! Получится внушительное число. А как часто мне приходилось тянуть за веревку колокола? И еще кладбищенский холм с могилами нужно обихаживать. И самшитовые изгороди хотят, чтобы их подстригали, и сорняки приходится выпалывать. А все те листья, что опадают с деревьев, — их тоже надо смести в кучи. — Учитель желает, чтоб в его органе был воздух. Значит, кто-то должен наступать на мехи. Для этого требуются крепкие мышцы и кости. А кроме прочего, у меня есть собственное дело: маленькое поле и повозка, в которой я разъезжаю по округе, закупаю яйца и сало. Все это забирает тебя целиком, и я не хочу, чтобы мне говорили, будто я не вправе, как другие мужчины, пропустить стаканчик… Я, по крайней мере, могу принять в себя больше, чем эти ханжи, которых от страха прошибает пот, если им попало в глотку спиртное; которые потихоньку все-таки его пьют, но после всякий раз сосут мятные пастилки…
Он выпил и первый стакан, и второй… Я поначалу не был расположен поддерживать беседу. Очевидно, все еще не смирился с тем, что Ларс навязался на мою шею. — Я, конечно, слышал произносимые им слова, но не распознавал их зловещего смысла. Не понимал, почему он сделался таким разговорчивым. Я догадывался: Ларс собирается что-то мне сообщить — может, и неприятное; но любопытства ни в коей мере не чувствовал. Я как бы отодвигал свое любопытство на потом. Ларсу же, похоже, не составляло труда самостоятельно поддерживать плавный поток речи. Он время от времени делал многозначительную паузу: но не потому, что вдруг смущался, или чувствовал нехватку тематического материала, или хотел услышать мою точку зрения; перерывы в речи были принадлежностью той зловещей тьмы, которая с самого начала нависала над ним, но для меня обнаружилась с большим запозданием. — Он выпил второй стакан и заговорил снова.
— Тут и толковать не о чем: она в самом деле умела выдавливать ребятишек совершенно незаметно, даже без особых стонов. И никогда ни с одним не приключалось никакой беды. Бывало, и без акушерки обходилось. — И еще я могу сказать — хочу добросовестно засвидетельствовать, — что она никогда не теряла наполовину готовую работу. Знали бы вы, чтó порой закапывают на кладбище — вот, к примеру, жена Пера Куре — после седьмого ребенка она уже никого не рожает — ее живот больше этого не хочет. Семь месяцев она еще удерживает плод, но потом он выскакивает. И конечно, жить на свете такое не может. Поначалу они еще относили выкидыш на кладбище. Даже давали ему имя. А недавно Пер Куре рассказал мне, что теперь у его жены все заканчивается уже на пятом или шестом месяце. Теперь они закапывают очередной мертвый плод прямо в саду. Она хорошая и добросовестная женщина, эта Сольвейг; да только мышцы у нее слишком слабые. А еще она постоянно твердит, что ей и семерых достаточно. Тут она, конечно, права. Но с моей Петрой ничего подобного не случалось. Могло, конечно, случиться, но она до последнего оставалась очень тугой — очень тугой внутри. — Не знаю, так ли я выражаюсь, чтобы вы меня поняли… Нам с ней не приходилось ничего закапывать, кроме последа. — Мне еще не приходилось копать могилу ни для кого из моих. Это первый раз…