Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек подсмотрел ход природы и подметил знаки. Он начинает им подражать с помощью средств и методов, использующих законы космического такта. Человек отваживается играть роль божества, так что делается понятным, почему на самых ранних изготовителей и знатоков этих искусственных вещей (ибо искусство возникло здесь как противоположность природе), и прежде всего на хранителей кузнечного мастерства, окружающие взирали как на что-то необычное, их с робостью почитали или отвергали. Возник постоянно растущий запас таких находок, которые неоднократно совершались и забывались снова: им подражали, их избегали и улучшали, пока наконец для целых стран света не возник некий запас само собой разумеющихся средств – огонь, металлообработка, инструменты, оружие, плуг и корабль, домостроение, животноводство и разведение злаков. И прежде всего металлы, на месторождения которых первобытного человека манит жутковатое мистическое тяготение. Древнейшие торговые пути проходят к хранившимся в тайне залежам руды сквозь жизнь заселенной земли и по вспененному носами кораблей морю, и позднее по ним же перемещаются культы и орнаменты; в памяти сохраняются легендарные названия, такие как «Оловянные острова»{768} и «Золотая земля». Пра-торговля – это торговля металлами: так в производящую и перерабатывающую экономики проникает третья, чуждая и авантюристическая, свободно блуждающая повсюду.
И на этом-то основании возникает теперь техника высших культур, в ранге, окраске и страсти которой выражается вся целиком душа этих великих существ. Вряд ли нужно кого-то убеждать в том, что уже сама идея техники враждебна античному человеку с его евклидовским ощущением окружающего мира. Если мы станем ждать от античной техники решительного и целеустремленного развития и преодоления общераспространенных навыков еще микенской эпохи, то никакой античной техники в природе не существует[670]. Триеры – всего лишь увеличенные гребные лодки, катапульты и онагры заменяют руки и кулаки и не идут ни в какое сравнение с ассирийскими и китайскими военными машинами, а что касается Герона и других подобных ему людей античности, то у них имелись лишь отдельные идеи, а не изобретения. Повсюду здесь недостает внутренней весомости, полноты судьбы данного момента, глубокой необходимости. Там и сям совершается игра со знаниями (и правда, почему бы нет?), приходившими наверняка с Востока, однако никто на это не обращает внимания, а самое главное – никто не помышляет о том, чтобы всерьез ввести их в жизнетворчество.
Чем-то в совершенно ином роде оказывается фаустовская техника, уже на заре готики со всей страстью третьего измерения напирающая на природу, чтобы ее одолеть. Здесь, и только здесь, самоочевидна связь между узрением и реализацией[671]. С самого начала теория оказывается рабочей гипотезой[672]. Античный мудрователь «созерцает», как аристотелевское божество, арабский, как алхимик, отыскивает волшебное средство, философский камень, с помощью которого можно будет без труда овладеть сокровищами природы[673], западный желает управлять миром по своей воле.
Фаустовский изобретатель и первооткрыватель уникален в своем роде. Первозданная мощь его воли, светоносная сила его озарений, несокрушимая энергия его практического размышления должны показаться всякому, кто смотрит на них из чужих культур, чем-то жутким и непонятным, однако все это заложено у нас в крови. У всей нашей культуры – душа первооткрывателя. Открыть то, чего не видно, вовлечь это в светомир внутреннего зрения, чтобы этим овладеть, – вот что с самых первых дней было ее наиболее неуемной страстью. Все ее великие изобретения медленно зрели в глубине, возвещались и опробовались опережавшими свое время умами, с тем чтобы в конце концов с неизбежностью судьбы вырваться наружу. Все они были уже очень близки блаженному мудрствованию раннеготических монахов[674]. Если где-либо религиозное происхождение всякого технического мышления заявляет о себе с полной отчетливостью, так это именно здесь[675]. Эти вдохновенные изобретатели в своих монастырских кельях, которые меж молитвами и постами отвоевывали у Бога его тайны, воспринимали свое дело почти как богослужение. Здесь и возник образ Фауста, великий символ подлинной изобретательской культуры. Начинается scientia experimentalis{771} (как впервые определил естествознание Роджер Бэкон), этот ведущийся с пристрастием допрос природы при помощи рычагов и винтов, результатом чего являются простирающиеся перед нашим взором равнины, уставленные фабричными трубами и копрами шахт. Однако над всеми этими людьми нависает и подлинно фаустовская опасность того, что к этому приложил свою лапу черт[676], чтобы отвести их духовно на ту гору, где он пообещает им все земное могущество. Это и означает мечта такого необычного доминиканца, каким был Петр Перегрин, о перпетуум мобиле, с помощью которого Бог лишился бы своего всемогущества. То и дело они оказывались жертвой своего тщеславия: они вырывали у божества его тайны, чтобы самим стать Богом. Они подсматривали законы космического такта, чтобы его изнасиловать, и так они создали идею машины как малого космоса, повинующегося воле одного только человека. Однако тем самым они переступили ту незаметную границу, за которой, на взгляд молитвенного благочестия прочих, начинался грех, и потому они были обречены, от Бэкона{772} и до Джордано Бруно. Машина – от дьявола: подлинной верой это неизменно только так и воспринималось.
Страсть к изобретательству обнаруживает уже готическая архитектура, которую можно было бы сопоставить с намеренной бедностью форм дорической архитектуры, а также вся наша музыка. Появляются книгопечатание и огнестрельное оружие[677]. За Колумбом и Коперником следуют подзорная труба, микроскоп, химические элементы и,