Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Эль-Ютокан – это тайна. И музей – тоже тайна. И собрание у директора. Лийс секреты терпеть не может, но хочешь не хочешь, а надо молчать.
Однако Труп за последние несколько лет поневоле привык понимать гораздо больше, чем сказано; вернее, чем ему удалось разобрать. Вот и сейчас ему без тени сомнения ясно, что для этого странного чувака его подарок – не просто старая шапка, а типа великое чудо, сувенир из волшебной страны. Почему – да хрен его знает. Таким уж он уродился. «С прибабахом, – одобрительно думает Труп, – как и мы».
А вслух говорит:
– За это выпьем чуть-чуть, пожалуйста, – и берет со стойки бокал.
Дана достает из буфета два кефирных батона, которых там буквально только что не было, Артур по дороге в «Крепость» купил один, сделал из него горячие бутерброды, их уже смели, не оставив ни крошки, причем добрую половину – оголодавший от мороза и впечатлений Лийс; так вот, Дана достает два батона, а из холодильника упаковку тертого сыра, спрашивает: «Сколько нас?» – пытается сосчитать, но сбивается и смеется: «Все ясно, нас – бесконечность, бутербродов на всех не хватит, сколько ни сделай, нет смысла переживать».
«Качественная бесконечность[3]!» – вставляет старик Три Шакала; никто не заметил, когда тот успел появиться, но это он большой молодец, что пришел.
* * *
Артур говорит Юрате: «Если бы я был великим волшебником, наколдовал бы нам музыкальный автомат, как в кино про Америку. С детства о нем мечтаю. С настоящего детства, со своего». «Это намек?» – смеется Юрате, и Артур признается: «Что-то вроде того. Черт тебя знает, а вдруг ты такое умеешь? Просто до сих пор никто не просил». «Черт не знает, – серьезно отвечает Юрате. – Меня не знает никто».
«Самое бесценное сокровище в человеческом мире – радость», – говорит старик Три Шакала. Он выпил всего полбокала эль-ютоканского светлого, но совершенно преобразился, раскраснелся, расправил плечи, и глаза как у мальчишки блестят.
«Потому что радость, – говорит Три Шакала, вот прямо сейчас вообще никакой не старик, – это и есть настоящий антоним ада, который воцарился на этой бедной земле. Его невозможно отменить человеческими силами. Но еще более невозможно не отменять».
Труп, счастливый, растерянный и оглушенный (он объясняет себе, что так на него подействовало вино), стоит у окна с бокалом, смотрит в окно. На улице так темно, что кажется: выходить потом будет некуда, кроме «Крепости» во всем мире больше нет ничего. Интересно, куда фонари подевались? Может, авария? «Но у нас-то, – неуверенно думает Труп, – нормально все с электричеством, лампы горят и духовка печет».
К нему подходит певица Наира, с точки зрения Трупа, слишком прекрасная, чтобы быть настоящей девчонкой, невозможное волшебное существо. Говорит: «Мне иногда тоже кажется, что за окнами ничего не осталось, все исчезло, и хорошо. Туда ему и дорога. Сразу всему».
Труп совсем не уверен, что правильно ее понял. В любом чужом языке чересчур много слов. Сколько ни зубри, всегда останутся незнакомые, и все вокруг, как назло, будут употреблять именно их! Но он энергично кивает: что бы Наира ни говорила, он заранее с ней согласен. Во всем!
Поэт (завсегдатай, которого Дана называет Поэтом, на самом-то деле, он не пишет стихов) сидит в своем кресле и курит, как обычно, с мечтательным выражением. Никто не видел, как и когда он пришел. Первой его замечает Дана – на то она и хозяйка бара, – подходит и протягивает бокал. Говорит: «Фантастическое вино, хоть и не сама выбирала. Друзья принесли. Мы тут отмечаем… кстати, не знаю, что именно. И вряд ли когда-то узнаю. Но отмечаем. Cheers!» «Это точно, – кивает Поэт, попробовав. – Действительно фантастическое. Как все у вас здесь».
Кот Раусфомштранд сидит на буфете и с высоты своего положения озирает собравшихся в «Крепости». Они шумят, бестолково передвигаются, пьют невкусное из неудобных мисок, пахнут черт знает чем, но все равно ему нравятся. Раусфомштранд снисходителен к ближним, как все довольные жизнью коты.
Раусфомштранд наблюдает, как люди понемногу расходятся. Глупые! Хорошо же сидим!
Кот смотрит, как Дана достает переноску, значит, пришла пора уходить. Мы тоже, получается, глупые? Да не может такого быть!
* * *
– Я скоро вернусь, – говорит Лийс. – Принесу твою часть добычи. А потом снова туда пойду. Половину картин можно взять, я же правильно понял? Ну вот, значит пойду еще много раз. Как же мне повезло! Большая работа. Знала бы ты, как я рад! И дело не в том, сколько можно оттуда вынести. Не только в картинах! Там есть кое-что поважнее… Ох, я что, действительно это сказал?
– Сказал, – подтверждает Юрате. – Я свидетель. Но не проболтаюсь. Не выдам тебя!
– Я, главное, сам пока толком не понимаю, что имею в виду, – признается Лийс. И взволнованно спрашивает: – А оно… это странное место – сон, не сон, наваждение – не исчезнет?
– Никто не знает. Но по моим расчетам, теперь не должно.
– Я пограничник Эль-Ютокана. Еще и штатный искусствовед. Можешь представить, сколько я уже навидался. Разного. И прекрасного, и ужасного, и непонятного черт знает чего. Но это место… – Лийс умолкает, останавливается, машет руками в вязаных варежках, словно пытается выразить жестами то, перед чем бессильны слова. Наконец, говорит: – Оно все целиком как картина. Только гораздо сложнее и больше. Но по сути – искусство. Так ощущается. Великий шедевр! Когда я ходил там по городу, мне хотелось его, всю реальность, все это мерцающее пространство забрать в наш музей. Понятно, что невозможно, но хотеть-то не запретишь.
– Все правильно понимаешь, – кивает Юрате. – Пока по сути – искусство. Но я не теряю надежды вдохнуть в него настоящую жизнь.
– Не представляю, во что ввязался, – улыбается Лийс. – Но, похоже, это такая удача, какую я прежде не смог бы вообразить.
* * *
Ночью Юрате выходит из дома с картинами. Две сравнительно небольшие, а две – здоровенные, примерно метр на семьдесят (или на шестьдесят). Не особо тяжелые, но нести неудобно. Однако Юрате долго кружит с ними по городу, два с лишним, почти три часа. Потому что… ну, потому что. Ладно, разберется сама.
Юрате сидит у входа в кофейню, здесь на улице с лета остались столы и стулья, видимо, хозяевам их больше негде хранить. Мебель обмотана металлической цепью, такой тяжелой и прочной, словно столы и стулья неоднократно были уличены в нападениях на беззащитных прохожих и