Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд все еще идет вдоль реки. Земля вокруг стала сухой, и солнце палит так нещадно, что его лучи колют, как булавки. Мама снова задремала. А может быть, что-то вспоминает. Мне хочется снять пилотку… И тут мне приходит в голову мысль: а разве она купила бы мне эту замечательную пилотку, если бы не любила метая! Эту суконную пилотку, которую я сам выбрал и какой нет ни у кого в Морале! Она мне сама помогла выбрать, и ни слова не оказала, что дорого. Она любит меня, хоть и не покупает мне слив и не хочет со мной поговорить. Я знаю, в чем дело, и надеюсь, что мне удастся развеселить ее своими историями. А потом я попрошу деда, чтобы он отдал нам обратно домик с зелеными воротами и чтобы тетя опять пришла к нам жить. Если мама хочет, то я не буду водиться с пастухом и буду хорошо учиться, чтобы потом ей помогать и чтобы она не уезжала больше работать в город.
После тоннеля (это слово я первый раз услышал, когда ехал на поезде к маме) поезд карабкается по безлесному холму, позади которого и лежит наш Марал. Это даже и не станция, просто стоит там старый большой дом, принадлежавший, как говорят, одному колдуну, — с растрескавшимися стенами, весь увитый диким плющом. Здесь мы и сходим. Очень быстро, потому что здесь нет пассажиров и ничего не продают. Поезд почти сразу же трогается. Но мне здесь нравится. Все мне кажется здесь красивым, и особенно оттого, что я привез с собой маму, с которой мы будем снова жить вместе, как раньше, и которую я постараюсь развеселить. Чтобы у нее разгладились морщинки на лбу и чтобы она не скучала. И пусть ей не захочется больше уезжать от меня, потому что уже никто не скажет ей, что она служанка в доме деда, думает Рикардо. Никто не посмеет ей этого сказать! Ни Серафим, «и мальчишки в школе. Никто. Потому что, когда я стану большим, я сделаю все, чтобы она была счастлива. И всегда сумею постоять за нее.
Альфредо Рейес Трехо (Куба)
МОЙ ДЕДУШКА И Я
Хотя в тот день мы, как обычно, легли рано, я все не мог уснуть по-настоящему. Сон никак не шел ко мне, потому что через несколько часов я должен был увидеть то, чего еще никогда не видал, разве что в мечтах, и эта мысль очень мне мешала.
Мама уже давно погасила последнюю свечу, и мои братья спали.
Через щель в стене нашей хижины, сплетенной из пальмовых листьев, просачивался бледный луч луны. Если раздавался какой-нибудь звук, даже самый слабый, его все равно было слышно — такая стояла тишина. Ночь окутывала все своим мраком. Снаружи посвистывал ветер, да время от времени на соседнем бугре по другую сторону лощины лаяла собака Мартинесов и ей отвечал наш Султан, ночевавший у очага на кухне. Когда пес замолкал, ветер уносил его лай в ночь, на гору, где спали крестьяне и хутии[4].
— Вставай, сынок, пора, дед уже дожидается.
Мама стояла надо мной со свечой в руке и тихонько тормошила меня. Я не сразу понял, зачем она будит меня в такую рань. Мне очень хотелось спать. Но, увидя за ее спиной фигуру деда, я сразу все вспомнил. Дед сказал:
— Ты не можешь быть моим помощником, если так ленишься вставать.
Одним прыжком я соскочил на пол, и дедушка чуть не рассмеялся.
У моего дедушки маленькие, черные как смоль усы и такие же черные прямые волосы, а лоб широкий и ясный. Над суровыми карими глазами дугой изгибаются брови. Мама говорила мне, что он глядит так сурово потому, что был на войне и командовал многими людьми, а война — дело суровое.
Братья продолжали спать, хотя я и нашумел, пока вставал, да еще уронил на пол свечу, а мама ¡варила кофе, а дед говорил громким голосом. Мама как-то сказала нам, что эта привычка у него тоже с войны — кто говорит тихо, того не слушают.
Сидя на крупе кобылы моего деда, на сложенном вчетверо мешке, который подостлали, чтобы я не испачкал штанов, я увидел, что в одной стороне небо все усыпано звездами, а в другой их совсем нет. Мама поцеловала меня в щеку, а дед сказал:
— H-но, кобыла!
И мы поехали в ту сторону, где были звезды.
Когда мы проезжали через Харауэку, звезды уже совсем попрятались, только одна еще сияла на небосклоне, и дедушка сказал мне, что это утренняя звезда Венера. Харауэка — это вроде столицы нашего края, и мы с братьями всегда мечтали увидеть ее. Один раз на рождество папа возил нас туда, и мы катались на карусели. Потом он дал нам каждому по реалу, и мы накупили кучу сладостей и в первый раз пили лимонад из бутылок. Кругом было много людей, а лошади были привязаны к галерее лавки Родригеса и под деревьями.
Сейчас тут было безлюдно и тихо, лавка закрыта, школа и площадка, где устраиваются танцы, погружены в темноту, и лишь привязанные во дворах петухи горланили до хрипоты. Дома по соседству тоже были заперты, а над низиной, где в праздники играли в пелоту[5], струился легкий туман, потому что рядом была река. У казармы сидел на табурете солдат с ружьем и патронташем. Когда мы проезжали мимо, часовой окликнул деда по имени и предложил ему выпить чашку кофе. Дедушка не ответил и поехал дальше. Он не любил часовых.
— Никогда не ходи в казарму, — сказал он мне.
Лошадиные подковы звонко цокали по булыжной мостовой. Вот и последний дом, над ним тонкой струйкой поднимался белый дым, и дверь его была открыта. Дед остановил лошадь, слез, потом снял меня.
— Это пекарня, здесь делают хлеб, — сказал он, кивнув в сторону дома.
Еще с порога дед поздоровался, и человек, месивший тесто — старый, даже старше дедушки, негр, — удивился и радостно бросился ему навстречу. Дед