Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее в философии Серебряного века все же возобладала герменевтика: Мережковского, родоначальника «нового религиозного сознания», до сих пор иногда называют «литературным критиком»; несомненный экзистенциалист Лев Шестов занимался самопознанием, «странствуя по душам» великих творцов; Флоренский философствовал, разъясняя тайные смыслы церковного культа, который этой интерпретацией превращался в магическую мистерию… Только Бердяев бесстрашно глядел в бездну собственной души, не прибегая к вторичной реальности – к «культурным отражениям» бытия: «Я ‹…› говорил как стоящий пред загадкой мира, перед самой жизнью, говорил экзистенциально, как субъект существования»[179]. Бердяев своим философствованием выразил существование человека, ищущего Бога, смыслы – и самого себя в постницшеввском мире, где «Бог умер», все смыслы перевернуты, а человек распался на животное, руководимое инстинктами, и сверхчеловека, обуреваемого волей к власти над миром.
в) Творчество как духовная практика
Как можно заметить, осмысливая категорию творчества у Бердяева, мы движемся от ее «экзотерического» – общепонятного значения к смыслам все более трудным, «эзотерическим», собственно бердяевским. Так, рассматривая повседневное человеческое «псевдотворчество» – как бы неполноценное, по Бердяеву, творчество, – мы дошли до философского познания, которое им за творчество уже признано. Мне хочется показать, что понять Бердяева – философа нелегко: чтобы приблизиться к его философствованию, надо попытаться произвести сдвиг в собственном сознании. Философское творчество для Бердяева – деятельность отнюдь не рационально – академическая. Творчество как таковое – это скорее некая духовная практика, усилие проникнуть в действительный – сущностный мир, в само бытие. Оно предполагает особые – «космические», «универсальные» состояния, «экстаз», «оргийное потрясение» и пр., – требует преображения человеческой природы. Ясно, что эти вещи еще менее доступны, более эзотеричны, чем проблемы нового – субъективного философского слова. Попробую хотя бы поставить эту проблему новой духовной практики по Бердяеву, призванной заменить традиционные покаяние, молитву, смирение перед Богом – как бесконечно высшим Начало, нежели человек.
«Творчество – религия», «творческий опыт – особый религиозный опыт и путь»: «творческий экстаз – потрясение всего существа человека» – равноценен молитве и аскезе, будучи «выходом в иной мир»[180]. Эти тезисы принадлежат Бердяеву как духовному учителю, который пытается сделать общезначимым собственный духовный путь, открытый ему в светозарном переживании, как он допускал в своем мифотворчестве, самой Софией. Под эти опытные вещи – под интуиции, сообщившие ему новую веру, – Бердяев подвел нехитрое в общем – то богословие. Творчество – это религия, поскольку, творя, человек уподобляется Богу Творцу, соединяется с Ним через Христа. Бердяев признавался, что для него возможна только религия «богочеловечества», признающая божественность человека. Ясно, что это приватная религия Бердяева. По его словам, «Христос стал имманентен человеческой природе, и это охристовывание человеческой природы делает человека творцом, подобным Богу Творцу»[181]. Здесь несогласие с Халкидонским догматом о двух природах во Христе. Призванность человека к творчеству, оправданность человека именно через творчество Бердяев считал новым, третьезаветным – «антропологическим откровением», а себя – его пророком. Бердяев пророчествовал до конца жизни о неизбежном наступлении новой «творческой эпохи» через «персоналистическую революцию». То будет наступлением хилиастической эры – тысячелетнего Царства Божия на Земле, когда совершится «развоплощение» мира и одухотворение природы силою Христа, действующего через творящих людей. Мир наполнится чудесами – в точности как в утопии Мережковского, также хилиастической, и в учении Шестова о вступлении человечества в «измерение веры», в котором для верующего будет «всё возможно».
В ХХ веке бурно расцвел такой литературный жанр, как научная фантастика, поднимающая научно – технические достижения до масштабов чудесного. На основе сочинений Бердяева могла бы развиваться фантастика философская. Сам мыслитель признавал, что пророчески смотрит в очень отдаленное будущее. – Однако что означала проповедь творчества для его современников, – также что значит она для нас? Во – первых, главное: Бердяев, представитель нового религиозного сознания, творчество противопоставлял духовному пути Церкви – покаянию, и призывал если не к радикальному разрыву с Церковью, – сам он посещал храм до конца дней, – то к восполнению творчеством практики смиренного послушания. Церковь – ее догматическое учение и каноническая жизнь – утратили для Бердяева свою абсолютность. Духовность Церкви символизируется образом «распятия на кресте розы жизни», – ныне, говорит Бердяев, наступают времена «воскресения» мистической розы[182]. В статье 1926 г. «Спасение и творчество» Бердяев утверждает, что Церковь вместо «богочеловеческого» избрала «ангельский» путь. Впрочем, данная статья куда менее радикальна, чем глава «Творчество и искупление» книги 1916 года.
Бердяев отнюдь не считал спасение главной целью и смыслом жизни человека: превыше спасения – возрастание в духе. Само спасение должно быть подчинено «творческому восхождению бытия»[183], – убежденность в этом Бердяева я связываю с влиянием на него эволюционного учения Штейнера. Понятно, что в реальных ситуациях трудно отличить борьбу с грехом от погашения творческого порыва. И вот, Бердяев предпочитает дерзновенный поступок аскетическому усилию. Творческий строй сознания, утверждает он, в корне иной, нежели традиционно – христианский. И если новая и старая установки человека вступают в противоречие, то «новый человек» «согласен губить свою душу во имя творческого деяния»[184]. В «Смысле творчества» творческое деяние описано с привлечением всего арсенал «роковой», «трагедийной» лексики Серебряного века: тут и «творческая тайна человека», и «последняя свобода» с ее «страшным бременем», и «жуткая ответственность» и пр. За всем этим чувствуются достоевщина и мережковщина, мерещатся Раскольников с топором и растлитель Ставрогин, – и над «бездной» возносится икона богоборца Ницше, в своем безумии уподобившегося животному: он «оправдан» и превознесен Бердяевым, ибо «сгорел от огненной творческой жажды»[185]. Ведь, по Бердяеву, творчество как таковое само есть оправдание человека!
О творчестве Бердяев говорит как о чисто экзистенциальном порыве и экстазе, хочет осмыслить творчество в его беспредметности, бессодержательности. Но возведение им творчества к Ницше и к стихии достоевщины прививает этой категории демонический элемент, вносит в ее семантику то, что традиционно считается злым, недолжным. Когда новой добродетелью объявляется «способность бесстрашно стать над бездной»[186], то возникают параллели с оправданием зла ранним Шестовым, с апологией кощунств у Мережковского. Мы имеем всюду здесь дело с «исканием Бога» на «пути Ницше» и разными версиями постницшевской религиозности.
Хотя творчество – это духовный путь, – заменяющее Бердяеву молитву духовное делание, мыслитель не придумал, подобно другим духовным учителям, никаких специальных творческих «духовных упражнений». Духовное делание осуществляется