Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лично я, — произнесла Линда, — предпочла бы блистательные слова человека, который смущается на публике, жиденькой прозе пьяного так называемого романиста, которому, кажется, не терпится устроить скандал, но он этого не дождется.
И тогда Сизек проговорил вполголоса, так, чтобы слышала только она:
— Не думал, что такой огонь может исходить от человека, чьей пресной внешности соответствует только тусклость ее поэзии. Полагаю, есть женщины, которым интересна эта ерунда? Думаю, это те, кто регулярно читают любовные романы. Наверное, там крутятся неплохие деньги? Нет?
Линда воспроизвела его полушепот.
— Не пытайся меня трахнуть, — изрекла она, пробуя это слово на незнакомом человеке.
Сизек был ошарашен, пусть только мгновение, но Линда сочла это победой. Она снова глянула на австралийца.
Нарочито медленно, чтобы не казаться убегающей, Линда повернулась и пошла к двери.
«Мне понравилось это слово, — подумала она, выходя из комнаты. — Оно хорошо звучало. Оно хорошо чувствовалось».
Остаток своего гнева она выместила на кнопке лифта, которая как будто специально отказывалась подавать кабину. Подошла пожилая пара и остановилась рядом. Из номера где-то по коридору доносились ритмичные всхлипывания женщины, напряженные и продолжительные — там занимались любовью. Пожилая пара застыла от смущения. Линда им сочувствовала и хотела подыскать остроумное замечание, чтобы разрядить обстановку, но вместо этого их смущение заразило и ее. Идя к лестнице, она подумала: «Что за неисчерпаемый источник вины открыл в себе Томас?»
Квартира Винсента в Бостоне была не похожа ни на что другое, что ей доводилось видеть прежде, — безо всяких украшений и аскетичная, как учебная аудитория. В центре стоял чертежный стол, который можно было наклонять под разными углами. На стенах висели черно-белые фотографии, одни — членов огромной семьи Винсента (прошли месяцы, прежде чем она выучила все имена), другие — снимки окон, которые захватили его воображение: строгие колониальные «двенадцать на двенадцать», громадные сложные фрамуги, глубоко утопленные в кирпич, простые боковые окна рядом с филенчатой дверью. Комнаты были чистыми и до странности пуританскими. Иногда, когда Винсент по выходным уезжал на короткое время, она садилась за его чертежный стол с блокнотом и ручкой и писала небольшие заметки, нечто вроде писем к себе самой — писем, которые Винсент никогда не увидит. Он не знал ее обеспокоенной, потому что познакомился с ней в счастливое время, когда она смеялась; и, как оказалось, у нее не было никакого желания портить неприятными историями из своего недавнего прошлого то счастье, которое она нашла с ним. Поэтому ей в конце концов удалось выглядеть такой, какой он ее воспринимал: разумной и практичной (что было в значительной степени правдой), расслабленной и непринужденной в постели, склонной смеяться над слабостями других и своими собственными. Когда Винсент впервые привел ее в свою квартиру, он приготовил ей еду — спагетти в красном соусе: итальянец — ирландке. Соус был однородный и густой, и ей показалось, что он не имел почти ничего общего с теми помидорами, которые она когда-либо ела или видела. Линда, раньше легкомысленно морившая себя голодом, ела жадно, создавая о себе впечатление, как о женщине с аппетитом, — впечатление, которое подтвердилось и в постели, когда она, и здесь изголодавшаяся, отвечала своему новому любовнику с почти животной жадностью (гладкая кожа Винсента навела ее на мысль о тюленях). И это не было ложью, потому что с Винсентом она хотела быть именно такой: женщиной крепкой и здоровой, — и она была ею. Линда подумала, что это, вероятно, не так уж необычно — быть другой с другим мужчиной, потому что все роли изначально находятся внутри тебя, ожидая, когда будут востребованы тем или иным человеком, тем или иным набором обстоятельств, и ей приятно было сделать такое открытие. Настолько, что когда в конце этого первого замечательного уик-энда, проведенного вместе, Линда вернулась в свою квартиру на Фэрфилд, она отпрянула при виде ванной на платформе и единственной пластмассовой тарелки на подставке для посуды. Она тут же пошла и купила еще тарелок и покрывало «маримекко» для кровати, чтобы не отпугнуть Винсента. Когда Винсент пришел в первый раз, встал в дверях ее квартиры и огляделся, он соотнес обстановку с человеком, которого знал (это как проектирование дома, позже сказала себе она, только наоборот). И Линда тоже стала воспринимать свою квартиру по-другому — просто как неукрашенную, а не как жалкую.
Мария родилась легко, но Маркус (и это было знаком) — болезненно трудно. К тому времени они жили в доме в Бельмонте, каждый угол которого раздражал Винсента своим банальным дизайном и небрежным исполнением (Винсент, сын подрядчика, сразу замечал плохо подогнанный стык, стоило ему увидеть его). Линда не преподавала, а Винсент начал собственный архитектурный бизнес, вкладывая все зарабатываемые деньги в дело (и это правильно, думала она), оставляя в семье совсем немного; иногда у них были напряженные времена, когда маленькие дети и неоплаченные счета портили им настроение. Но в основном она вспоминала эти ранние годы как хорошие. Когда Линда сидела в их маленьком заднем дворе (гриль, качели, пластмассовый бассейн) и наблюдала, как Винсент сажает вместе с детьми помидоры, ее наполняло приятное изумление: вопреки всем трудностям она это получила, они создали с Винсентом семью. Она не могла представить себе, что бы с ней сталось, не случись этого, ибо альтернатива виделась ей лишь в долгой, пульсирующей головной боли, от которой не было избавления.
Однажды утром, когда Маркус еще спал, а Мария была в детском саду, Линда села за кухонный стол и написала не письмо к себе самой, а стихотворение — письмо другого рода. Стихотворение было об окнах, о детях, об оконных стеклах, о тихих приглушенных голосах, и в течение нескольких следующих дней она обнаружила, что, когда писала, перерабатывала образы и шлифовала фразы, время текло по-другому, устремлялось вперед, и она часто была поражена, когда, посмотрев на часы, обнаруживала, что опоздала забрать Марию или что Маркус проспал слишком долго. Ее воображение постоянно работало: даже когда Линда не писала, она то и дело набрасывала рифмованные строки и странные сочетания слов и вообще была погружена в свои мысли. Настолько, что Винсент заметил и сказал ей об этом, и она, которая месяцами писала тайно, достала кипу своих бумаг и показала ему. Пока он читал их, Линда терзалась волнением, поскольку в стихах проявлялась та ее сторона, о которой Винсент не знал и мог не хотеть узнать (хуже того, его могло заинтересовать, кто знал Линду такой, ведь некоторые стихи были о Томасе, даже когда ей так не казалось). Но Винсент ничего не спросил, а сказал лишь, что стихи замечательные; похоже, на него по-настоящему произвело впечатление то, что жена тайно вынашивала свой талант, о котором он ничего не знал. И все это стало для нее настоящим даром, она принялась писать с удвоенной энергией, и не только когда детей не было дома или они спали, но и поздно ночью, изливая слова на бумаге и придавая им форму образов, которые можно было удержать в голове. Винсент никогда не сказал: «Не пиши таких слов о другом мужчине» (или позднее о нем самом), освободив ее от самой строгой цензуры, которая только может быть, — от страха причинить боль другим людям.