Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы втроем вошли в какую-то кабину, позади закрылась раздвижная дверь, и я вроде бы ощутил движение – пожалуй, в горизонтальной плоскости; мы скользили куда-то с легким шорохом, а с какой скоростью, я не мог оценить. И даже не мог понять, сколько времени мы ехали. Картинка перед моими глазами словно размылась, и через несколько секунд, а может, минут мы въехали в вертикальную шахту и стали спускаться – наверное, в то самое многоуровневое подземелье. Я ощутил невесомость, даже нечто похожее на выход из тела, и, если мои спутники между собой разговаривали, я их не слышал.
Открылась филенчатая дверь, мы прошли по коридору и оказались в обширном сумрачном помещении с низким потолком. Оно походило на библиотеку: ряды кабинок или отсеков – как индивидуальные рабочие места в читальном зале. У входа Монах остановился, потянулся к капюшону своей черной толстовки, надвинул его на лоб. Я расценил это как ритуальный жест.
Спустившись за ним по ступеням к рядам кабинок, я увидел, что в них не студенты, а пациенты – одни сидели, другие были зафиксированы в вертикальном положении, третьи лежали навзничь, неподвижно, с открытыми глазами или с закрытыми. Часть кабинок – довольно много – стояли пустые. Мы пришли в хоспис, к Монаху на работу – он двигался по сети проходов между кабинками, я следовал за ним. Ближайшая ко мне стена – шероховатая, зернистая, неопределенного цвета, измазанная черными и серыми полосками, свет тусклый, потолок низкий – все это я увидел, общие размеры помещения, наполненного людьми, мужчинами и женщинами, оценил, но не мог его классифицировать, не мог подобрать ему названия из лексикона Стенмарков.
Я рассматривал пациентов, сидевших в креслах, лежавших в кроватях, только это были не кресла и не кровати. Скорее уж пуфы или кушетки. Я не мог понять, кто из этих людей спит, кто находится под действием лекарств, а кто – под наркозом, общим или местным. А некоторые выглядели очень даже живыми и, кажется, все осознавали.
В конце очередного прохода Монах остановился и повернулся ко мне – в тот самый момент, когда я повернулся, чтобы проверить, следует ли за нами эскорт, и никого не обнаружил.
– Ждем, – сказал Монах.
– Да, я понял.
Что я понял? Что ощущаю себя запертым или даже замурованным. И тогда я спросил Монаха, какие чувства владеют им в этом месте, какое у него настроение.
– У меня нет настроений.
Я спросил про отсеки, про кабинки.
– Я называю их яслями.
Я спросил, кого мы ждем.
– Вон они идут, – ответил Монах.
Пятеро в темных халатах (двое – с бритыми головами) двигались по проходам в нашу сторону. Служители, санитары, врачи, охранники? Остановились у кабинки поблизости, двое стали проверять приборы в изголовье кровати, один заговорил с кем-то из пациентов. Потом эти трое двинулись по проходу друг за другом – возглавили отход, а два лысых санитара покатили за ними кабинку. Я подумал о других пациентах – как они смотрят на странноватую процессию, которая следует по проходу куда-то во мрак, и напряженно ждут своей очереди.
Я повернулся к Монаху, но он уже занялся сидевшей в ближней кабинке женщиной. Наклонился к ней, взял за руки и тихо заговорил на смеси русского и английского. Видно было, что ему трудно подбирать слова, но женщина покачивала головой в ответ, и я понял: пора уходить, пусть Монах занимается своим делом.
Монах в потрепанном старом плаще, в нарамнике.
Я побродил немного, думал, меня остановят. Думал, не поговорить ли с кем-нибудь из этих живущих в режиме ожидания людей. Не было тут сиделок, которые бы делали пациентам массаж или измеряли пульс, не было терапевтической музыки. Начинало казаться, что я забрел по ошибке на полупустой склад человеческих тел – едва ли кто и глазом моргнет, и пальцем пошевелит.
Меня вдруг дрожь пробрала. Так, легкий озноб, но я растерялся, начал озираться, смотрел по сторонам, вверх, вниз – все кругом, от пола до потолка, бесцветное, в сдержанных, угрюмых серых тонах, а своды-то, гляди-ка, еще ниже, свет еще слабее, так, может, Стенмарки тут бомбоубежище задумали?
Я ходил вдоль кабинок, поглядывал на пациентов – в этом секторе их было немного. И думал, что неверно, пожалуй, называть их пациентами. А кто же они еще? Потом вспомнил, как Росс описывал царящую здесь атмосферу. Благоговение, трепет. Видел ли я это? Я видел глаза, видел руки, людей с разным цветом кожи, с разными лицами. Разных рас и народностей. Не пациентов, но подопытных, покорных и неподвижных. Я остановился перед спящей – видимо, под снотворным – женщиной с накрашенными веками. Не было тут ни умиротворения, ни покоя, ни достоинства, а только человек, находящийся во власти других людей.
Я поравнялся с кабинкой, где сидел крепкий мужчина в трикотажной рубашке. Он напомнил мне парня из гольф-клуба, развалившегося в своем карте посреди игрового поля. Я встал перед ним и поинтересовался, как он себя чувствует.
– Кто вы? – спросил мужчина.
Посетитель, и очень хочу разобраться, как тут все устроено, ответил я. А потом сказал, что он выглядит вполне здоровым и мне интересно, давно ли он здесь и сколько еще пробудет, прежде чем его увезут туда, куда должны увезти.
– Кто вы? – повторил мужчина.
– Здесь так зябко, сыро и тесно. Вы не чувствуете?
– Я сквозь вас смотрю, – ответил он.
А потом я увидел мальчика. И сразу понял, что именно его встретил тогда в коридоре – в инвалидной коляске, с эскортом из двух человек, двух людских оболочек. Теперь он сидел в кабинке, сияющий и почти неподвижный, как скульптура, фигура в контрапосте: плечи и голова повернуты в одну сторону, ноги – в другую.
Что ему сказать? Я назвал свое имя. Старался говорить мягко, без напора. Спросил, сколько ему лет и откуда он.
Его голова повернулась влево, глаза обратились вверх, потом вправо – ко мне. Мальчик, кажется, думал, что я пришел сюда из-за него, может, даже вспомнил нашу короткую встречу. А потом заговорил, вернее, принялся издавать неопределенный шум, набор непонятных звуков – он не бормотал, не заикался, просто объяснялся на каком-то разломанном языке. Он формулировал свои мысли, но я не мог уловить ничего похожего на известные мне наречия, ни крупицы смысла, а мальчик, кажется, и не знал, что его понять невозможно.
Он не шевелился, двигались только его глаза и губы, и я встал на другое место, чтобы мальчику не приходилось дотягиваться до меня взглядом. Я больше не говорил, просто стоял и слушал. И не раздумывал, где он родился, кто его сюда привез или когда его поместят в капсулу.
Я лишь держал его за руку и гадал, сколько ему осталось. Глядя на эту жуткую патологию, на перекрученное туловище, верхняя часть которого как-то неправильно соединялась с нижней, я невольно думал: может, с помощью новых технологий удастся когда-нибудь вылечить тело и мозг этого мальчика, он вернется к жизни и станет бегуном, прыгуном, оратором?
Даже мне, отъявленному скептику, хотелось на это надеяться.