Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй-ге-ге-е! — зацокала тётушка языком. — Не замёрзнет лавочка наша с товаром, поцелуй тебя комар!
Молодые шли локоть к локтю в тягостном молчании, будто шли они на кладбище к кому самому дорогому, погребенному в их отсутствие, и теперь каждый, казалось, думал про то, что скажет перед свежим ещё холмиком.
На околице Поля остановила шаг.
— Ну а дальшь, — она посмотрела на синий вдали за полем лес, куда вела её дорога, — не треба. Надальшь я сама…
— А что… если я… приду к вам на лужок?[14] — нежданно для самого себя в тревоге выжал Никита и осторожно, бережно глянул на Полю.
— А я разь запрещаю? — уклончиво ответила Поля. — Ваши криушанские табунками к нам на гармошку надбегают.
— А ты-то бываешь там?
— Пустять батько-матирь, приду часом.
— Ты так надвое говоришь…
— А натрое я не умею.
— Даве вот ты, — мучительно, журливо говорил Никита, — сказала, что я не знаю, как тебя и зовут…
— И назараз то же в повтор скажу.
— П-Поля…
— Стороной где прознал?
— Зачем же стороной? Ты ещё говорила, что вижу я тебя впервые…
— Ну второй раз за сёни.
— В тысячный! Иль ты совсем забыла прошлое лето? Больная тётка… совсем плохая… Сам, старик её, пас скотину, так ты полных три месяца одна ходила за тёткой, и был ли день, спроси, чтоб не видал я тебя? Я часами лежал по сю сторону плетня, наблюдал, как ты в летней кухоньке готовила, как стирала под яблоней, как… Это ты не видишь людей… И невжель ты серьёзно думаешь, с кислой лихоманки пошёл я плести про сватов?
Напряжённо, подломленно Никиша смотрел Поле прямо в глаза.
Поля не вынесла этого взгляда отчаяния, растерянно заморгала. Вовсе не понимая, как это за ней следили всё давешнее лето, зачем это кому-то нужно было, она глухо выдавила:
— С лихоманки, не с лихоманки… Тебе лучше знать. Только тутечки большина, остатне слово, не за мной… У меня ще батько-матирь е…
Поля сострадательно улыбнулась одними губами и медленно побрела по дороге. Она б наверное не воспротивилась, насмелься Никита и дальше провожать, но её слова «Надальшь я сама» стояли у него в ушах, не давали ему силы сделать хоть шаг в её сторону.
«Ты не велишь мне больше провожать тебя, да песне-то ты не запретишь этого».
И он запел — как заплакал:
— Нехай так, нехай сяк,
Нехай будэ гречка.[15]
Не дала мени словечка,
Нехай будэ гречка…
Степной ласковый ветер то услужливо подносил, то тут же со злобной игривостью отбрасывал жалобные слова парня. Поля в грустной печали вслушивалась в них, по временам останавливалась, задерживала дыхание, чтоб ясней разобрать, но это давалось ей всё трудней; с каждым шагом голос падал в силе от растущей дали, слова дрожали в молодом весеннем воздухе всё размытей, всё глуше.
Апрельские ручьи будили землю. Давно уже грач зиму расклевал — вешним паром отогревались, отходили вокруг поля, под жарким по-июньски солнцем прела пашня.
Поля думала про то, что вот уже вербы у речки, петлявшей вдоль дороги, разрядились в жёлтые пуховые шали, и жирная, сочная полая вода крушила в Криуше, в ериках берега; думала про то, что вот с наступлением тепла уже веселей кудесничалось[16] матери: под шестом сверчок пел песни ей.
Со степи дорога взяла вправо, в березняк. Хотелось пить. На счастье, у обочины добрая рука повесила на сучок высокую березовую кружку, повесила нарочно. Пей, путник, сколько твоя примет душенька! Кругом стояли без счёта дубовые цыбарки. В те цыбарки не то что капал с лотков — лил ручьём, журчал сок. Куда как много, гибель его из березы бежало, пророча дождливое лето.
Уже вторую кружку допивала Поля, как где-то за спиной она явственно расслышала перестрел сухих сучьев. Однако значения никакого не придала. Ну да мало ли кто мог там быть! Птица, может, какая тяжёлая села на сухой сук и тот, подломившись под ней, летел вниз, ломался и дробился о голые, ещё не в листьях, ветки с набряклыми почками; может, зверёк какой мелкий в погоне за добычей прошил гору валежника. Скоро потрескивание заслышалось совсем рядом. Полю подпекло обернуться на шум — горячие сильные широкие ладони закрыли ей глаза, до боли заломили голову набок. Она криком закричала на весь лес — звонкий поцелуй ожёг ей полные тугие губы.
— А-а!.. Пресвятая душенька на костыликах! Вот те за все муки мои!
Сергей прочно обнял девушку, потянулся за вторым поцелуем. Поля резко дёрнулась вниз, вывернулась из кольца железных лапищ и что было мочи огрела прокудника дном кружки по лбу. Он отпрянул за дерево, прикрыл лоб гробиком ладони.
— Мда-а, — зажаловался, — играешь с кошкой, терпи царапины. Если б одни царапины… Слушай! Точно вот так штампуют инвалидов четвёртой группы. Варакушка,[17] да ты что! Неужели я сюда за столько верст лишь за тем и пёрся, чтоб в благодарность за моё усердие схлопотать по лобешнику?.. И-и-и… Рискованно целовать молодую тигрицу… Не знаешь, как ответит…
Глаза у Поли налились обидой.
— От кобелюка! З цепу зирвався? До смерточки ж выпужал!
— Подумаешь, трагедия двадцатого века. Поцеловали! Не бойся, поцелуй дырки не делает. А если тебе его жалко, так на́ его назад! На́! Мне чужого не надь!
Шельмовато похохатывая, будто ронял горошины молодого баска, Сергей ладился опять обнять девушку — крепкий огрев лозинкой по пальцам вытянутой руки заставил его судорожно вздрогнуть, отступиться.
— Хох, какая ледяная решимость… Ну чего ты вся из себя… — шёлково подсыпался Сергей. — Прям дышать нечем… Гордынюшка так и распирает её. К чему этот спектаклишко? К чему коготочки выпускать? А? Ну!.. Варакушка, не глупи. Вокруг ни души… Никто не видит…
— А сами мы шо, нелюди? Зверьё разве якэ? А совесть не бачэ? Не бачэ? — В ярости Поля кинула кружку на прежний сучок, выхватила из-под ноги корягу.
Сергей глубокомысленно почесал в затылке.
— На кого с дубьём? А?.. Позвольте, Полина Сердитовна, помочь вам нести вашу палицу. Не убивайте во мне светлые порывы, пожалуйте палицу, — с игривой вкрадчивой учтивостью канючил парень. Втайне он надеялся хоть