Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смущенное молчание; однако рассеянный глуповатый Гугенберг заметно тронут этой шуткой (которая не является таковой), тогда как лизоблюд из кинокомпании Nordisk – само собой, сперва дождавшись реакции Гугенберга, – ревностно щелкает каблуками и поднимает бокал шампанского, а Хайнц Рюман, совсем уж богозабвенно, ухмыляется во весь рот. И гляньте-ка: даже на окаменелых, на протяжении последних часов, физиономиях горилл с револьверами робко появляется некое подобие улыбки.
И Кракауэр с Айснер (у которой, как пришло в голову пьяному Нэгели, дивно соблазнительный ротик) начинают теперь (Гугенберга, и его блондинистую обезьянку Хайнца, и Путци-Голема они наконец, в полчетвертого утра, высадили возле «Адлона»), начинают вместе с Нэгели отчаянную гонку на такси, по ходу которой швейцарцу приходится попросить, чтобы машину все же ненадолго остановили – вон там, у ограды Тиргартена. Выкарабкивание. Небо, оно темно и беззвездно опрокинуто вверх.
Нэгели опускается на одно колено, блюет и блюет, опираясь о заднее грязезащитное крыло черной машины; его лицо театрально искажено и сбоку подсвечено желтым задним фонарем такси (как будто он сам внезапно стал исполнителем роли в каком-то из этих построенных на преувеличенно резких контрастах, ультра-маньеристских и уже слегка устаревших немецких фильмов); потом наступает облегчение, он вытирает рот тыльной стороной ладони, возвращается в автомобиль, Кракауэр тепло и дружески обнимает его за плечи, а Лотта Айснер подносит флакончик с каплями Гофмана к носовым крыльям его неширокой швейцарской души.
Теперь оно продолжается дальше, это ночное странствие на черной гондоле через Берлин, под размытым – так кажется из-за опьянения – светом уличных фонарей, мимо устремляющихся высоко вверх, стальных, отвесно возведенных колоссов, мимо десятков по-клоунски накрашенных, вызывающе позирующих у края проезжей части проституток, мимо чистильщиков обуви, крысоловов, калек. Грузовики, нагруженные горланящими молодчиками, которые спешат от одной политической драки к другой, несутся, не останавливаясь на красные огни светофоров.
И над ними сверкает, уже далеко не в первый раз – как будто они все время ездят по кругу, – ядовито-зеленая неоновая реклама компании «Филипс», восхваляющая преимущества пентодов.
Как ты отважилась выдать такое этому Гугенбергу? – обращается Нэгели к Айснер. И та отвечает: мол, правда выглядит так: в Германии можно будет жить, вероятно, еще лишь полгода. Максимум. Поэтому очень существенно – не изменять больше самому себе, ни на минуту. Да, это относится и к нему, Нэгели, дополняет сказанное Кракауэр: ведь режиссер должен верить в абсолютную реальность своего материала, более того, должен верить даже в вампиров, и духов, и чудеса. Только таким образом возникает presto: правда. Нэгели кивает, сглатывая резкий привкус недавней рвоты: да, они правы, его новые друзья.
Впереди шофер такси теперь заводит какую-то тираду на трусливо мямлящем берлинском диалекте, что-то весьма отвратительное: мол, евреи виноваты во всей этой неразберихе, во всех бедствиях. И прекрасно, если всех их теперь погонят взашей – в Тимбукту, в отдаленнейшие первобытные джунгли, где этим животным самое место. Кто не хочет жить здесь прилично, по-немецки, тому придется уйти, или ему в этом помогут, – и он красноречиво проводит ребром ладони по своей шее.
Нэгели хочет, с заднего сидения, закатить ему пощечину, Лотта перехватывает и крепко удерживает его руку – лучше, мол, не обращать внимания на подобные вещи; но тут Кракауэр, который сидит впереди, рядом с водителем, тычет ему в глаза два растопыренных пальца; шофер вскрикивает, отрывает руки от руля и прижимает к лицу, и оставшийся теперь без водителя мерседес, вильнув влево, едва-едва не сталкивается с автомобилем на соседней полосе (гудки раздаются такие, как если бы ты сидел в дьявольском звуковом туннеле: сперва непосредственно впереди, потом сбоку и, наконец, сзади); машине удается разминуться с почтенным каштановым деревом слева, с каким-то дубом справа, но затем она врезается в афишную тумбу и с дымящимся, испускающим пар, погнутым радиатором останавливается под одним из тех кричаще-пестрых избирательных плакатов, что восхваляют невыполнимые, по всей видимости, обещания второго списка (работа и хлеб).
Нэгели и Лотту Айснер слегка швырнуло вперед, но, за исключением Кракауэра – у которого пошла носом кровь и который в приступе смеха обнажил зубы, просветы между которыми постепенно заполняются другой кровью, изо рта, – никто не пострадал.
Двоим полицейским – скорее пришкандыбавшим, нежели спешно явившимся к месту происшествия – Лотта Айснер сует в руки долларовые бумажки, и они снова исчезают (в любом случае, неподалеку, на Ноллендорфплац, происходит нечто более важное: группа боевиков кратковременно запрещенных коричневорубашечников схлестнулась с командой Гамбургского Красного Флота, тоже запрещенного, и там кровь течет в гораздо больших количествах); Кракауэр отвешивает шоферу – сидящему возле своего разбитого такси и теперь похожему на тевтонского, комедиантского Вергилия – еще один легкий пинок, и все трое спешат вниз по аллее, налево, направо, опять налево, новые приступы смеха, новые объятия; и потом, в какой-то конспиративной квартире на Тауэнтциенштрассе, на светло-зеленых бархатистых обоях которой вскоре будут дрожать первые струи утреннего светового ливня, эти трое лежат навзничь на ковре перед камином и курят, и Лотта и Зигфрид не сомневаются, что нашли в нем, Нэгели, правильного человека, и они роняют в интимность этого мгновения мысль, что Нэгели, которого оба считают лучшим из лучших, должен снять фильм ужасов – аллегорию, если угодно, наступающего кошмара.
И Нэгели – который, с одной стороны, видит, как перед ним сияют двести тысяч обещанных Гугенбергом магических долларов (к сожалению, сопряженных с условием, что он должен пригласить в фильм Хайнца Рюмана), а с другой, находит гигантский потенциал иронии, заключенный в этой идее, совершенно великолепным, – смеется, пускает дым к потолку и чувствует, что обрел желанное освобождение; он ведь в последнее время думал: блондинистый подхалим никоим образом не окажется перед его камерой, – и да, это та самая идея, которую он искал уже много месяцев; он снимет фильм ужасов, нужно только как-нибудь сделать так, чтобы и киностудии УФА такое понравилось, а Рюмана он просто не будет больше упоминать; да, он поедет в Японию и начнет там снимать фильм, ведь его, как он понял Гугенберга, для того и пригласили и ему все оплатят. И ведь совершенно очевидно: Немертвого в фильме должен играть привлекательного вида стройный азиат, то есть полная противоположность Хайнцу Рюману.
Да, нужно просто мыслить масштабно, а все остальное приложится, кудахчет Лотта Айснер, открывая еще одну бутылку шампанского; и Кракауэр, который отправился на кухню, чтобы сварить яйца, кричит оттуда: «Дружище, между прочим, там могла бы быть и госпожа Немертвая, какая-нибудь азиатка – Анна Мэй Вонг, например, что позволило бы окончательно избавиться от Рюмана». Яйца ему не удались, поэтому он просто разбивает над сковородкой еще полдюжины и через наикратчайшее время, бодро насвистывая «Интернационал», вносит готовый омлет в гостиную.
Дескать, двести тысяч долларов – этого отнюдь не достаточно; из Германского Рейха надо выдоить побольше, Нэгели должен еще раз встретиться с Гугенбергом и потребовать у него три… да что там, четыреста тысяч долларов на реализацию УФАических фантазий о мировом господстве. Но это было бы гигантским надувательством, протестует протестант Нэгели, и ему – для таких претензий – вообще нечего предъявить, у него пока даже идеи никакой нет; на что Лотта возражает, что гораздо непорядочней ведут себя другие: furschlugginer рейхсминистр, культур-доценты, крупные капиталисты, да и журналисты тоже (тут она с удовольствием ухватывает себя за нос), которые поддерживают вопиющую коррупцию, и подлую структуру власти, и навязывание и сохранение со страхом защищаемого нынешнего порядка – поддерживают своей пустопорожней, посредственной писаниной.