Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виски разливается по стаканам, туда же падают звякающие кубики льда, ему, Нэгели, указывают на полотна, висящие на стенах титанического бюро: voilà! – Энгр, Гро, Делакруа, де Нёвиль, да, только француз может должным образом изобразить войну, вы только посмотрите, мой друг, как точно все это выписано, эти мускулистые, окровавленные бока смертельно раненной лошади на поле боя под Бородино…
И Нэгели смотрит на все это, на это убогое и вульгарное отсутствие чувства меры. Тут имеется белый, изготовившийся к прыжку ягуар из фарфора, в человеческий рост. И кричаще-пестрый, как в кошмарном сне, расшитый современный ковер. И – маленькая черная кошка, которая, жалобно мяукая, пытается своим царапаньем заставить раскрыться дверцы гротескно превосходящего все мыслимые размеры холодильника.
Через панорамные окна открывается широкий вид на Берлин. Нэгели подавляет бездонный зевок, пытается совладать со стучащими молоточками в голове, слышит и видит только наполовину, исследует ледяные кубики в стакане, распознает в этих исчезающих белых кубиках поочередно листки клевера, цилиндры, слезы, слоги ve-ri-tas – и ему, вроде как, мерещится, что этот морозный, связанный с перемешиванием, новый вариант памятного с детства гадания на растопленном свинце в самом деле является, благодаря высвобождению формы в процессе таяния, идеальной редукцией воспоминаний.
Он внутренне проклинает своих новых друзей, Кракауэра и Айснер: ведь именно они уговорили его проституировать себя перед этим фанфароном, который еще и страдает от того, что сделался богатым парвеню; собственно, здесь не хватает только золотых столовых приборов… Как бы теперь просто выбраться отсюда, оставаясь приличным человеком? И вот Гугенберг, продолжая болтать в режиме нон-стоп, садится к роялю на ножках, изображающих орлиные лапы, высоко подкинув за спиной воображаемые фалды фрака, и с отвратительным воодушевлением начинает играть «Друг, верный друг», не выпуская изо рта изжеванной сигары, незажженной, – и под роялем видны его шелковые носки, торчащие из бархатных, с золотыми монограммами, домашних туфель, а в углу орет кошка.
Нэгели чувствует себя так, как если бы был канарейкой в шахте, ожидающей ядовитых испарений. Здесь царит величайшая несерьезность, будто все это только разыгрывается, как цирковой аттракцион, как маскарад; будто речь идет не о сотнях долларов, а об игрушечных деньгах в кукольной комнате, в бумажной торговой лавке; этот Дзампано Гугенберг, этот марионеточный театр, эта оперетта, буффонада, обряд народа маконде… над хозяином кабинета висит картина с изображением обнаженной одалиски, которая проводит staring contest со своим приятелем-скелетом… Нэгели, очень тихо и сдержанно, начинает говорить о связанных с фильмом планах. Больше всего он хотел бы, чтобы никто их не слышал. Гугенберг между тем стучит раздутым, как сарделька, указательным пальцем по клавише с высоким звуком – плинг, плинг, плинг, – все по одной и той же.
Он хочет снять фильм ужасов? И чтобы все происходило в Японии? Оттопыренные губы, почесывание затылка с ежиком волос, монокль вставлен в глаз и опять вынут; Нэгели ждет, что его немедленно выкинут вон, и уже отступает на шаг по направлению к двери, но тут Гугенберг поднимает руку. Стоп! Так-так. Смелая идея. Вполне. Ему импонирует «Шанхайский экспресс». И смелость – импонирует тоже. А для того, чтобы снять азиатский фильм ужасов, смелость придется черпать ведрами. Да, ему это нравится, нравится. Нэгели уже думал об Анне Мэй Вонг? Но минуточку: тогда ведь никак не получится, чтобы играл и Рюман. Как это будет выглядеть – такой малыш-блондин среди сплошных желтолицых?
Нэгели пытается изгнать со своего лица все эмоции; но мог бы и не пытаться: ведь страшный человек самостоятельно пришел к такой мысли. «Это, конечно, обойдется гораздо, гораздо дороже, – пыхтит Гугенберг, – тут двухсот тысяч долларов никак не хватит, чтобы свести концы с концами».
Значит, сперва о сценарии. Он правильно слышал, что невеста Нэгели уже в Японии? Ну вот, тогда она и могла бы – при условии, что волосы у нее светлые (Нэгели кивает, курит, смотрит на свои обгрызенные ногти), – сыграть, ах, такую непорочную барышню, которую нужно защитить от испорченности Немертвого. Он думает о Брэме Стокере, и «Отранто», и «Носферату», и так далее: одним словом, о серных испарениях; юную фройляйн, конечно, укусят в шею, прежде чем бедняжку удастся переместить в безопасное место. Тут все очень тесно увязано одно с другим, и просто, и возможностей для дерзких экспериментов нет: тут требуется, с одной стороны, зло, само собой, сексуально окрашенное, – арийская невинность будет (только об этом, конечно, не стоит в таких выражениях рассказывать японским друзьям) погублена азиатским чудищем; а с другой стороны, должен найтись противник для Немертвого, который в конце концов заставит его увидеть светлый утренний свет и тем убьет, загнав ему в сердце – а как иначе – осиновый кол.
Да-да, лжет обессиленный Нэгели, примерно такой фильм он и представлял себе, но ведь Ида совсем не актриса, и вообще: как приложить к этому эстетическую мерную рейку, если все то, что тут предлагалось, пока что напоминает пародию или, в лучшем случае, оммаж.
Ах, терпение! И прежде всего – интуиция. Все остальное он сам придумает, ему не надо тревожиться. Нужно прислушаться к внутреннему голосу, этого будет достаточно, – погрузить кончики пальцев в океан сознания. Истории ужасов, дескать, универсальны, всегда очень похожи одна на другую, ведь речь идет лишь о вариациях одной неизменной темы. Однако зачем он все это говорит, ведь, в конце концов, именно Нэгели – гений, причем пользующийся его полнейшим доверием, не так ли?
Что ж, теперь начистоту: полмиллиона долларов будут в его распоряжении, сегодня даже самому Лангу столько не дадут – после фиаско с «Метрополисом»; в такой ситуации не следует слишком долго раздумывать: завтра «чрезвычайная касса» снова закроется или откроется в другом месте; между нами: часть этой суммы, из фонда Чинечитта, должна быть возвращена туда, но… что уже израсходовано, так просто не вернешь, и это никакая не кража, а называется перемещением средств, – таинства экономики, не так ли, Нэгели?
Теперь все очень быстро движется к «десерту». Крышка рояля захлопывается, без всяких аплодисментов, изжеванная сигара не без элегантности кладется на край музыкального инструмента, ассистентка, вызванная лающим окриком, вплывает в кабинет, со стопкой норовящих разлететься бумаг: вот здесь поставить подпись, здесь, здесь и здесь; и еще здесь внизу – нет, извините, в правом нижнем углу. Все же накинем-ка мы еще сколько-то. Восьмисот тысяч долларов должно хватить, нет? И еще, строго entre nous: эти семиты Кракауэр и Айснер – они, собственно, не принадлежат к его дружескому кругу; нам, представителям нордической расы, нужно все же держаться вместе, не так ли? Исключение чужеродного – вот волшебное заклинание! Помните об этом! А теперь: шампанское! Но сразу после – на выход, будьте так любезны! Ведь у него на сегодняшний вечер назначены еще четыре встречи.
И пока Нэгели, после бесконечно длящегося спуска на лифте (куда мне теперь, умирающий в одиночестве отец, с этим имаваси взглядом?), пошатываясь, выходит из здания, там внизу плюхается на сиденье ждущего лимузина и клянется себе, что в этой жизни никогда больше не будет употреблять алкоголь (остаточный запах спешно затоптанной шоферской сигареты, в машине, представляется ему крайне неаппетитным), наверху Гугенберг стоит, широко расставив ноги, у панорамного окна и кричит своей секретарше, что он ни одного немецкого режиссера не согласился бы послать к этим извращенцам в Японию, даже самого заурядного, так что все прекрасно: пусть они довольствуются этим швейцарским мастером нагонять скуку, он им желает всяческого удовольствия – прикройте дверь, будьте так добры; и потом он долго смотрит через стекло на меркнущую метрополию, но видит перед собой тот странный фильм: документальную хронику умирания, присланную ему из Японии, ленту, которая привела его в столь патетичное настроение – и да, еще и возбудила; и он слегка склоняет голову к плечу, и проводит пальцами сквозь щетину волос, и лыбится, как мерзкая свинья, каковой он в самом деле является.