Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К счастью, той же осталась только приталенная бутылка, а вот сам напиток теперь торфяной, отдает солью, но при этом мягкий. Новый букет Superstition («Суеверие»), бутылку которого мы купили, вдобавок имеет привкус дыма.
* * *
Уилли, один из работников дистиллерии, дал, по нашему с Оливером мнению, лучшее определение выражению «порция виски»: «Объем напитка, который хозяин с радостью нальет, а гость с радостью выпьет».
Лучшее воспоминание о вискикурне на Джуре? Там есть приделанный к веревке деревянный шар, которым можно запустить в один из перегонных кубов – как в сходящий со стапеля корабль запускают бутылкой шампанского, только, конечно, с меньшей степенью разрушений. Этот шар остался как память о прошлогоднем Фестивале виски, который проводится на Айле (а теперь докатился и до Джуры): тогда организаторы решили показать людям, как в старину определяли интенсивность кипения жидкости в кубах. Сейчас в кубах сделаны небольшие вертикальные окошки, и можно просто посмотреть, кипит ли содержимое как следует, или недостаточно сильно (тогда требуется прибавить жару), или же грозит выкипеть и испортить теплообменник (тогда огонь надо убавить); но в старину, когда еще не было всякой высокотехнологичной дребедени, в медную стенку просто запускали деревянным шаром и по гулкости звука определяли, что внутри: вялое пузырение, идеальное бульканье или же опасное бурление, из-за которого все может к чертям взорваться.
Существует предположение, что из-за такой долбежки по кубу деревянным шаром стенки покрывались вмятинами, становясь похожими на медный мячик для гольфа, и это даже как-то влияло на характер получавшегося в итоге виски. Хм-м, только и скажу я по этому поводу. (В дистиллериях соблюдают множество бесполезных и, наверное, дурацких консервативных ритуалов; некоторые вискикурни требуют, чтобы котельщики, меняющие старые кубы – из-за постоянного нагревания и кипения кубы протягивают лет пятнадцать, несмотря на то что их постоянно ремонтируют и латают, – изготавливали точную копию, вплоть до случайных вмятинок, даже вплоть до заплаток… Но постойте, а каким же был вкус виски до появления заплаток? Или эффект от всех заплаток суммируется? Или каждая из них влияет на вкус по отдельности? Будут ли последующие копии этих кубов сплошь покрыты унаследованными от многих поколений заплатками, так что станут похожими на лоскутное одеяло, только из меди?)
Кто знает, да и какая разница? После интересной экскурсии по этой превосходной дистиллерии, расположенной через дорогу от гостиницы, мы пополняем запасы провизии в местном магазинчике и отправляемся осматривать старый дом Оруэлла.
После непродолжительных переговоров – последние несколько миль дороги преграждает шлагбаум, и разрешение двигаться дальше получают далеко не все – мы едем по каменистой дороге до Барнхилла, где Джордж Оруэлл написал «1984». Эта пытка автомобиля растягивается на пять миль пустынной дороги, рядом с которой нет ни единого домика, но заканчивается в приятной горной долине, где растет вереск и только-только начал распускаться утесник, темно-желтые цветки которого пока еще не выдохнули масляно-кокосовый аромат раннего лета. Старый побеленный дом похож на угловатую подковку, если учитывать стоящие по сторонам коровник и хлев. (Дорога идет на север вверх по склону, где стоит всего один дом – последний аванпост человечества перед Корриврекеном.)
Нас встретили крики пары недоверчивых гусей, как видно, потомков стаи, жившей там во времена Оруэлла, а также заброшенные, поросшие камышом и бурьяном остатки располагавшихся на покатом холме сада и лужайки, все еще голые деревья на скалах и блестящий изгиб бухты. Вдалеке лежит скалистый берег Аргайла, но туман такой густой, что это скорее намек, а не четкая картинка.
Джордж Оруэлл, урожденный Эрик Блэр, приехал сюда писать, а не умирать. До того, как я прочитал недавно вышедшую биографию Оруэлла, написанную Д. Тэйлором, у меня было впечатление, что он приполз в этот дом, как раненый зверь, чтобы в одиночестве испустить последний вдох; но дело обстояло иначе, да и сам Оруэлл был не так одинок, как я думал. Он знал о своей болезни, хотя и отказывался признавать, что, по всей видимости, страдает туберкулезом, но диагноз ему поставили только после того, как он приехал на Джуру, предварительно посетив Барнхилл и вернувшись в Лондон.
Тогда туберкулез считался позорной болезнью; люди знали, что это инфекция, и я думал, что Оруэлл сознательно обрек себя на одиночество, относительно полное даже в те времена, когда жителей на Джуре насчитывалось побольше, а дороги были получше (…очевидно. Как он мог ездить на мотоцикле по такомупокрытию? Ведь легкие у него уже отказывали, горлом постоянно шла кровь). Воздух тут чище, чем в любом городе – хотя, если вспомнить, что Оруэлл курил не переставая, ситуацию это почти не меняло, – риск заразить кого-нибудь засевшей в легких болезнью был минимален, и к тому же здесь можно было спокойно писать.
Тем не менее он приехал с семьей, участвовал в общественной жизни и сезонных сельскохозяйственных работах, постоянно принимал гостей. Допустим, посетителей было не так много, как можно было надеяться, хотя бы из-за того, что на Джуру вообще сложно добраться, а в эту часть острова – особенно, но тем не менее в его жизни не было той обреченности, которое я себе представлял. Правда, предчувствие смерти – и желание цепляться за жизнь – все же повлияло на выбор места; даже в те послевоенные дни, когда ядерная угроза была не столь серьезна, Оруэлл рассматривал вероятность атомного холокоста и видел в Джуре место, где шансы на выживание в случае падения бомбы будут выше, чем в большей части Британии.
Последние два года жизни Оруэлл почти целиком провел в больнице и умер в Лондоне.
Глядя в окно, задаюсь вопросом, переставлял ли Оруэлл стул и письменный стол так, чтобы за работой не видеть этот притягательный, постоянно меняющийся пейзаж. Думаю, нет; он представляется мне таким писателем, таким человеком, который сохранил бы перед собой пейзаж, не позволяя себе на него отвлекаться. Да и вообще, судя по всему, к этому моменту он был уже так болен, что писал преимущественно в кровати.
С Джуры возвращаемся на Айлу и проводим вечер за рассказами, смехом и слезами. Слезы – мои: Белинда приготовила чудесную лазанью, а Тоби принес большой мешок зеленого чили, чтобы ее перчить, причем оставил мешок в пределах досягаемости, так что мы, прежде чем наброситься на еду, разрывали эти маленькие злые перцы и посыпали ими лазанью (точнее, это делал только я: всем остальным хватило ума оставить лазанью, какой она была). Перцы оказались страшно острыми, а я накрошил их так много, что, клянусь, у меня позеленели пальцы. В результате получилось потрясающе вкусное блюдо, но потом наступил момент, когда я рассмеялся до слез и вытер глаза перчеными пальцами – это стало роковой ошибкой.
Эффект был такой мощи, что у моих глазных яблок развилось чувство вкуса: я ощутил вкус этого зеленого цвета. Брызнули слезы, из носа потекло, я вымыл руки, утирался салфеткой и подумывал о том, чтобы промыть глаза йогуртом (капсаицин – вещество, дающее перцу остроту, растворяется в жирах, но не в воде, так что это в принципе могло бы сработать… Те, кто читал «Пособника»[21], уже в курсе), но в итоге решил доесть ужин, хотя из-за слез почти ничего не видел, и ждать, пока симптомы уйдут сами собой, что и произошло уже через четверть часа.