Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед за осуждением иронии Бродского Солженицын принимается за поэта уже без перчаток: «Едче всего изъязвить таким подходом любовную ткань. Вот берётся Бродский за сюжет Марии Стюарт, столь романтически воспетый многими, и великими, поэтами. Но романтика для него дурной тон, а проявить лиричность – и вовсе недопустимо. И он – резкими сдёргами профанирует сюжет (заодно – и саму сонетную форму), снижается до глумления: «кому дала ты или не дала», «для современников была ты блядь», и даже к её статуе в Люксембургском саду: «пусть ног тебе не вскидывать в зенит». Ещё и диссонансами языковыми: «сюды», «топ-топ на эшафот», «вдарить», «вчерась», «атас!», «и обратиться не к кому с „иди на”», – и это чередуется со светскими реверансами – какое-то мелкое петушинство. И весь цикл (оттенённый признанием, что именно Мария Стюарт его, мальца, «с экрана обучала чувствам нежным») написан словно лишь для того, чтобы поразить мрачно-насмешливой дерзостью».
Не знаю, зачем Бродскому понадобилось низвергать с пьедестала романтической сакральности Марию Стюарт. Придется также согласиться с Солженицыным, что использование низменной лексики не делает чести и великому поэту.
Но стоп! Ведь существует же такая традиция глумления в русской классической литературе – или это Бродский придумал ее? Припомним любимые с детства слова классика:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
И вот текст письма Пушкина его другу Соболевскому от второй половины февраля 1928 года: «Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощию божией я на днях уеб…л». Такой вот комментарий к собственному стихотворению. Это ли не глумление?
Надо добавить, что у Пушкина нарыли стихов на две книги, которые могли бы занять достойное место на стенках любого сортира на автовокзале. Вот как описывает это С. Т. Аксаков (письмо к Шевыреву, 26 марта 1829 года): «С неделю тому назад завтракал я с Пушкиным, Мицкевичем и другими у Мих. Петровича (Погодина). Первый держал себя ужасно гадко, отвратительно; второй – прекрасно. Посудите, каковы были разговоры, что второй два раза принужден был сказать: «гг., порядочные люди и наедине и сами с собою не говорят о таких вещах».
Не стоило бы приводить примеров «глумления», не будь воли Солженицына начать разбор Бродского с сумрачного поиска срамного в его произведениях. Писатель не просто упомянул наличие непотребства в стихах поэта, но с этого начал свое эссе. Здорово надо было потрудиться над стихами Бродского, чтобы извлечь из них едва ли не единственное матерное слово. Как ложка дегтя в бочке меда, да? А теперь вообразим себе, как бы такой Мерой Суда прошелся Солженицын по Пушкину… Он ведь писал о нем. И о Есенине писал классик. Как возмущался, надо полагать, похабным и скверным в творчестве гения из деревни Константиново!.. Ведь тот тоже писал вирши в духе тех, что читаем в общественных уборных. И вновь подчеркнем: берем пример с оценщика Бродского, а то бы и в голову не пришло копаться в грязных страницах Пушкина и Есенина.
Когда Андрей Синявский позволил себе опубликовать запанибратские «прогулки с Пушкиным», Солженицын ответил памфлетом «Колеблет твой треножник». Автор прогулок был назван «червогрызом». Однако Синявский критиковал Пушкина в щадящем режиме, если сравнивать с разбором-разгромом Бродского пером Солженицына. Поэт Пушкин выводится Солженицыным как глубоко верующий человек, наделенный мудростью и чуть ли не пророчеством.
Солженицын опирается на несколько пушкинских оборотов, как то «Веленью Божьему, о Муза, будь послушна». Не заметив даже, что упоминание единого Творца смежно с упоминанием греческой музы. В обоих случаях – дань духу времени. Сам Пушкин был атеистом, и православную риторику использовал наряду с языческой в художественных целях. А упоминание всуе Высшей силы корифей счел возможным и применительно к тому, что именно сделал он с г-жой Керн. Свое мировоззрение поэт выразил ярко и красиво в стихотворении «Безверие»:
…Напрасно ищет он унынью развлеченья;
Напрасно в пышности свободной простоты
Природы перед ним открыты красоты;
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет божества, а сердце не находит…
Во храм ли вышнего с толпой он молча входит,
Там умножает лишь тоску души своей.
При пышном торжестве старинных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье,
Тревожится его безверия мученье.
Он Бога тайного нигде, нигде не зрит,
С померкшею душой святыне предстоит,
Холодный ко всему и чуждый к умиленью
С досадой тихому внимает он моленью…
У Солженицына читаем: «В общей сродности с народной основой и его христианская вера. Она выражается в форме народного благочестия, которое он естественно перенимает из народной стихии… Вера его высится в необходимом, и объясняющем, единстве с общим примирённым мирочувствием… Для России Пушкин – непререкаемый духовный авторитет, в нынешнем одичании так способный помочь нам уберечь наше насущное, противостоять фальшивому».
Явный перегиб у Солженицына, осознанный и ведущий к фальши. Если основывать утверждение о религиозности Пушкина на нескольких языковых оборотах, то так можно прибегнуть и к его письму Собольскому, чтобы обосновать другой посыл. Пушкин был атеистом и масоном.
Красивые слова Солженицына о Пушкине: «Все сказать, все показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий, – и читатель возвышается до ощущения того, что глубже и выше этих событий, этих лиц, этих чувств». Можно опереться на них, чтобы прибавить к фундаментальному разбору идеи литературы мессианское пожелание освятить в мире то, что было досель обыденным и будничным. Ведь именно сакрализация бренного могла быть уделом художественной литературы. В нем намек на те дни, когда бренное взнесется до сегодняшнего сакрального, а ныне святое подымется до святого святых. Возможно, извлечем мы в будущем благо и из переоцененной художественной литературы.
Солженицын оценивает не только Пушкина с душевным пафосом, но и Есенина:
«Я иду по деревне этой, каких много и много, где сейчас все живущие заняты хлебом, наживой и честолюбием перед соседями, – и волнуюсь: небесный огонь опалил однажды эту окрестность, и еще сегодня он обжигает мне щеки здесь. Я выхожу на окский косогор, смотрю вдаль и дивлюсь: неужели об этой далекой темной полоске хворостовского леса можно было так загадочно сказать: «На бору со звонами плачут глухари»…? И об этих луговых петлях спокойной Оки: «Скирды солнца в водах лонных»…? Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясенный, нашел столько красоты – у печи, в хлеву, на гумне за околицей – красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают…»
Читаем и радуемся духоподъемному обращению к творчеству истинно гениального народного поэта. И спасибо автору, что не корит Есенина за элитарность и отдаленность от языка народа. Знал ведь Солженицын, что без словаря Даля не прочесть сегодня пленящее душу стихотворение со словами «скирды солнца в водах лонных…» Часто, очень часто журит Солженицын Бродского, Пастернака и других авторов за отдаленность от народа и элитарность. Но Есенину не ставит в укор то, что своим обращением с русским языком он освящает и воздымает будни до уровня, отдаленного от современного восприятия. И мы премного благодарны ему за то, что не вытащил из помойки хулиганские и матерные стихи Есенина и не начал с них разбора его поэзии.