Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть люди, которые допускают игру в двойные стандарты, когда дело касается политики и защиты интересов своего народа. Но допустимо ли это при оценке литературного наследия? Или «очищение» русской литературы от Пастернака, Мандельштама и Бродского оправдывает двойную шкалу ценностей?
Вслед за разбором «непристойностей» Бродского Солженицын приступает к лобовой атаке: отсутствие душевности, неспособность к выражению чувств тепла и любви, неизбывная холодность. И даже отсутствие музыкальности. Тут уж не медведь на ухо наступил, а сам Эсав слух повредил. И чтобы не быть выставленным на посмешище, приводит Солженицын то, что видится ему исключением из общего правила, и снисходительно хвалит по ходу дела поэта.
Знаем по литературе и по музыке, что всякий выдающийся автор оставил после себя множество посредственных и даже слабых произведений. (Исключение составляет Бах, который всегда выдерживал высочайший уровень.) Но наше восприятие творений писателей, композиторов, художников и поэтов всегда сосредоточено на жемчужинах их творчества. Это правило выдерживает Солженицын до нарочитости при оценке Пушкина и Есенина, но полностью чурается этого принципа в своем эссе о Бродском. Он ищет в его книге стихов погрешности и опечатки с пристрастием солдата, вышедшего на зачистку родной земли от врага.
А потом об эмиграции: «После нескольких лет запретной цензуры и, вероятно, растущего раздражения, Бродский эмигрировал. По общепринятой ныне версии о насильственном изгнании пишется об этом так: «В 1972 году советские власти вручили Бродскому, вопреки его желанию, визу на выезд в Израиль, фактически выслали из СССР». Сам Бродский пишет куда честней: «Бросил страну, что меня вскормила», «я сменил империю. Этот шаг / продиктован был тем, что несло горелым / с четырёх сторон». (Может быть, еще какие-то детали объяснились бы нам из письма Бродского Брежневу 4.6.72, упоминаемого немецким журналистом Юргеном Серке в его книге.) И позже: «А что насчёт того, где выйдет приземлиться, / земля везде тверда; рекомендую США». И ни слова у Солженицына о том, как власти пытались склонить Бродского к сотрудничеству, но тот устоял и не стал агентом «Ветровым».
«И так получилось, что, выросши в своеобразном ленинградском интеллигентском круге, обширной русской почвы Бродский почти не коснулся. Да и весь дух его – интернациональный, у него отприродная многосторонняя космополитическая преемственность». И просторные рассуждения о склонности Бродского к античным мотивам. Мы читаем Солженицына и чешем затылок: а не у Пушкина и не у русских ли авторов позаимствовал Бродский беспрерывные обращения к зефирам, аполлонам, немезидам и прочим венерам с музами? Нет, конечно. Пушкин ведь пришел «все сущее очеловечить» и украсить. А Бродский: «Глубинных возможностей русского языка Бродский вовсе не использовал, огромный органический слой русского языка как не существует для него, или даже ему не известен, не проблеснёт ни в чём. Однако обращается он с языком лихо, то нервно его ломает, то грубо взрывает разностилем, неразборчив в выборе слов, то просто небрежен к синтаксису и грамматике». И длинные страницы придирок, изложенных красивым русским языком почвенника.
Вот находит оценщик у Бродского удачные рифмы в стихах, но сразу спешит заглушить прорезавшиеся ноты благожелательства издевками: «Принятая Бродским снобистская поза диктует ему строить свой стиль на резких диссонансах и насмешке, на вызывающих стыках разностильностей, даже и без оправданной цели… Так что принять Бродского за мэтра языка – трудновато».
Но сбивается Солженицын, перечеркивая все написанное им самим выше: «Однако во всех его возрастных периодах есть отличные стихи, превосходные в своей целости, без изъяна. Немало таких среди стихов, обращённых к М. Б. Великолепна «Бабочка»: и графическая форма стиха, и краткость строк передают порханье её крыльев (тут – и мысли свежи). «На столетие Анны Ахматовой» – из лучшего, что он написал, сгущённо и лапидарно. «Памяти Геннадия Шмакова»: несмотря на обычную холодность также и надгробных стихов Бродского, этот стих поражает блистательной виртуозностью, фонтаном эпитетов. – И наконец, разительный «Осенний крик ястреба»: эти смены взгляда – от ястреба на землю вниз, и на ястреба с земли, и – вблизи рядом с летящим, так что виден нам «в жёлтом зрачке <…> злой / блеск <…> помесь гнева / с ужасом» – и отчаянный предсмертный крик птицы («и мир на миг / как бы вздрагивает от пореза») – и ястреба разрывает со звоном, и его оперенье, опушённое «инеем, в серебре», выпадает на землю, как снег. Это – не только из вершинных стихотворений Бродского, но и – самый яркий его автопортрет, картина всей его жизни».
В ходе эмоционального и пристрастного разбора вырывается у Солженицына и такое признание: «Ярко выражено, с искренним чувством, без позы. И – что это? Даже сквозь поток ошеломлённых жалоб – дыхание земли, русской деревни и природы внезапно даёт ростки и первого понимания: «В деревне Бог живёт не по углам, / как думают насмешники, а всюду. / Он освящает кровлю и посуду <…> / В деревне он в избытке. В чугуне / он варит по субботам чечевицу <…> / Возможность же всё это наблюдать <…> / единственная, в общем, благодать, / доступная в деревне атеисту». И новое настроение: «Не перечь, не порочь». И сам уже в действии: «Воззри сюда, о друг– / потомок: / во всеоружьи дуг, / постромок, / и двадцати пяти / от роду, / пою на полпути / в природу». И даже такие прекрасные строки: «То ли песня навзрыд сложена / и посмертно заучена». Уже не «обычная холодность». Как почитаешь и вчитаешься – вся эмоциональная палитра современного человека вмещена в эти стихи.
И снова не сможем не удивиться, как не сподобился критик-прокурор соотнестись преимущественно с лучшим и выверенным в творчестве Бродского? Как не выделил того, что будет жить в веках?
Далее Солженицын приступает к выделению из творчества Бродского попыток религиозных поисков. Талантливый и непосредственный в изложении, но, несомненно, поверхностный в богословском познании Бродский выглядит, тем не менее, теологом в сравнении с Пушкиным или Есениным. Солженицын реагирует на его изыски о жизни, смерти и вере сурово и высокомерно: «Так прежде своей физической смерти, и даже задолго, задолго до неё, Бродский всячески примерял к себе смерть. И тут – едва ли не основной стержень его поэзии. В поздних стихах его ещё нарастает мало сказать безрадостность – безысходная мрачность, отчуждение от мира. (Но и – с высокомерными нотками.) Нельзя не пожалеть его».
Кто-то выдумал, что «поэт в России больше, чем поэт». Вот и повторяют все раздутое клише, внимания вовсе не прилагая к тому, что до девятнадцатого века, до Пушкина, художественная литература вовсе не была в ходу. А как появились поэты нового типа, то опричь своих любовных переживаний и недовольства миром мало о чем пеклись. Если и выявлялась у них гражданская позиция, то зачастую пагубная – «в белом венчике из роз впереди Иисус Христос…» Революцию большевиков, как помнится, поддержали не только Маяковский с Демьяном Бедным, но и Блок, Брюсов и Есенин.
Солженицын прощает Есенину «солнце-Ленина», но, как подошли к Бродскому, слышится голос прокурора: «Что до общественных взглядов, Бродский выражал их лишь временами, местами. Будучи в СССР, он не высказал ни одного весомого политического суждения, а лишь: «Я не занят, в общем, чужим блаженством». Его выступления могла бы призывно потребовать еврейская тема, столь напряжённая в те годы в СССР? Но и этого не произошло. Было, ещё в юности, «Еврейское кладбище около Ленинграда», позже «Исаак и Авраам» – но это уже на высоте общечеловеческой. Да ещё главка из «Литовского дивертисмента» – и всё. Еврейской теме Бродский уделил, кажется, меньше внимания, чем античной, английской или итальянской».