Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, возможности общения цариц и их окружения были весьма ограничены. И не только «терема», но и сама натуральная экономика способствовала замкнутости женского мира. Поэтому найти примеры противодействия женщин «затворничеству» в XVI–XVII веках достаточно сложно. Но такие примеры есть: достаточно вспомнить яркие биографии политических деятельниц того времени Елены Глинской, Евфросиньи Старицкой, Ирины Годуновой.
В среде московской знати одним из путей социальной самореализации женщин было расширение круга знакомств. Несмотря на множество хлопот в течение дня, соседки, родственницы, «знакомицы» стремились к частому общению, обсуждению новостей, к пустым, казалось бы, пересудам. Этим объясняются и традиционные для московиток присылки друг другу «гостинцев»: получение их было поводом «отписать» благодарность («челом тебе бью на твоем любителном приятстве, на орехах, а тебе, [го]сударыне моей [посылаю] соленой рыпки, чтоб тебе, государыня, с любящим тя кушать на здравие…)»[127]
Разумеется, женское общение не всегда было столь невинным. Не случайно, что Иван Грозный в одном из писем назвал слушанье «непригожих речей» «женским обычаем», а женские сплетни («женьскы слова») — поводом ко многим «недружбе». Его оппонент князь Андрей Курбский тоже не отставал в критике женской склонности к сплетням, заметив, что все проявления грубости в письмах государя похожи на «лаянье» кумушек («яко неистовых баб песни…»).[128] Дидактическая литература относила «многоглаголенье» к «ненавидимым», но неискоренимым порокам, а «злую жену» неизменно представляла как «глаголящую» и потому «все укоряющую и осуждающую». Элементы церковной дидактики попали и в посадскую литературу, где можно встретить поучения отца сыновьям, сводящиеся к требованию «не сказывати жене правды ни в чем» — именно по причине женской болтливости.[129]
Фольклор донес до нас не столь однозначную оценку «многоглаголенья». Пословицы XVII века подчеркивали важность общения, особенно доброжелательного: «Живое слово дороже мертвой буквы», «От приветливых слов язык не отсохнет». В любом случае неослабевающее внимание и церковнослужителей, и современников к женскому «глаголенью» и их сплетням-«сказкам» подтверждает существование внутренней сферы в жизни любой семьи, закрытой для соседей, а потому еще более интересной для них. Даже клевета («крамола», «крамольное лаяние») на соседей или родственников, к которой как к средству, равному нанесению телесных повреждений, нередко обращались древнерусские горожанки и московитки XVII века в борьбе за защиту собственных интересов, являлась в то время средством привлечения внимания к каким-то деталям частной жизни «оппонентов», нередко деталям действительно или мнимо скрываемым. И наоборот, клеветническое или основанное на реальных наблюдениях «бесчестье» «женишки, мати и сестер» какого-нибудь добропорядочного московита становилось подчас грозным оружием против всей его семьи и рода в целом, так как «выносило на показ» то, что не было предназначено для постороннего глаза, например недостойное поведение супруги или способ получения ею «дополнительных доходов» со «скверноты и непотребства» («и тот крестьянин Митка Матвеев вдову Феколку бил и бранил матерною бранью, называл ее блядкою и своднею…»[130]).
Для частной жизни женщин любое общение имело первостатейное значение. Повседневный и отчасти случайный обмен информацией был для них формой социализации, особенно в период детства и юности. Да и в годы замужества женщины в Московии любили поболтать. О том свидетельствуют «скаски» и «распросные речи», касающиеся всевозможных слухов, бродивших по Москве в неспокойное время. «И пришед она Овдотья в Верх, сказывала то слово подругам своим мастерицам Анне Коробанове, Орине Грачове, Степаниде Петрове, да и не одна она Овдотья то слово от Марьи слышала, слышала с ними то слово писица Ненила Болонская…» — этот отрывок дела по извету М. Снавидовой — типический образец передачи сплетен московскими кумушками XVII века.[131]
Назидательные памятники, в том числе Домострой, упоминали вслед за средневековыми учительными текстами (разумеется, в осуждающем тоне) женскую болтовню, призывая женщин «чужих вестей не сказывать», но в то же время все они признавали гостеванье (от «вечорок» до званых обедов и пиров) одной из важнейших форм общения, в том числе женского.[132] В Домострое, как известно, было подробно описано, как следует приглашать и принимать гостей, как самим ходить в гости. Это еще одно свидетельство того, что строгое теремное уединение касалось далеко не всех аристократок.
Гостеванье — «кровеносная система социально-психологического общения» — всегда увязывалось у московитов, как то описано очевидцами, с трапезой, дневной (в высших сословиях, ибо временем обеда традиционно считался полдень) или вечерней (после трудового дня).[133] В среде московской аристократии и царской семье женщины за стол с мужчинами не садились, ели отдельно, на своей «половине». Так же было принято и во многих крестьянских домах, где женщины лишь подавали еду, а сами ели позже, довольствуясь тем, что останется (иные из жен, оголодав, делали «похоронки на еству и питие», тайники от мужа). «Домострой» косвенно упомянул о таком порядке и во избежание его рекомендовал мужьям не отделяться от жен во время еды, а женщинам, особенно «коли гости [с]лучятца, лучшее платье переменити и за столом сести». Все эти «зарисовки с натуры», сделанные автором Домостроя, достаточно ярко характеризуют по крайней мере внешнюю сторону отношений супругов XVI–XVII веков.
Принарядиться и подкраситься к приему гостей считала своим долгом каждая хозяйка: не случайно в письмах женщин — где говорится о покупках тканей или одежды — всегда четко определялось назначение покупки: «расхожее» платье или «на выход».[134] Да и вообще мир женщины-аристократки предпетровского времени трудно представить вне красочного мира ее одежд. Как и в более ранние эпохи, костюм для московитки имел не только функциональное значение, но и знаковое (выдавая ее принадлежность к определенному социальному слою, семейный статус и происхождение). Огромное значение имел и эмоционально-эстетический смысл «сугубых одеяний» московских красавиц. Не случайно в письменных памятниках эпохи Средневековья можно зачастую не найти сведений о внешности женщины, но обнаружить детальное описание ее костюма. В переписке же женщин конца XVII века[135] просьбы о покупках тканей и аксессуаров одежды занимают не меньшее место, чем в переписке новгородок XII–XV веков.[136] Редким (как и поныне!) было понимание мужьями жен в вопросах приобретения новых украшений или дорогих нарядов. И все же примеры такого рода встречались и три столетия назад: «А ожерелье твое пришлю, а у жены моей нынешний год ожерелья не будет — купить не на что, разве а впредь будет, как с домом расплатимся… Мне, свидетель Господь, не до покупок: надобно долг с шеи сбить».[137] В этом отрывке из письма царского окольничего можно усмотреть свидетельство внимания к жене, к ее «хотениям» — причем касающимся не необходимого, а явно излишнего, баловства, прихоти.