Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смейтесь над чем-то настоящим, ладно? И над тем, чем не занимаетесь сами. Например, вы вполне можете смеяться надо мной из-за очков, поскольку ни один из вас их не носит, – я задумался, подыскивая иные примеры. – Или из-за моей неуклюжести и того, что я постоянно себе что-нибудь травмирую на физкультуре. Потому что вы не столь неуклюжи. – Я задумался над тем, чего бы еще такого привести в пример, такого, что свойственно только мне. – Я плачу из-за всего подряд. А еще мне нравятся девочки. Но когда я пытаюсь с ними поговорить, они просто убегают от меня.
Ребята смотрели на меня в каком-то исступленном ужасе. Я же почувствовал такой мощный прилив сил, что даже стал делать ходить на пару шажков вперед-назад, влево-вправо, словно играл в невидимые классики.
– Еще я ношу обувь из «Payless». И веснушки у меня есть, и вообще я некрасивый. Еще я получаю хорошие оценки, и я ботаник. И мне обычно не нравятся игры, которые нравятся окружающим.
Перечисление собственных недостатков удивительным образом придавало мне сил. Если я был способен признать все эти малоприятные вещи о себе самом, то, стало быть, никто не мог задеть меня издевками на эти темы. Чем дальше, тем быстрее и громче я «исповедовался» перед мальчишками.
– Еще я не пользуюсь гелем для волос! И никто не смеется над моими шутками! И вообще друзей у меня нет! И я не люблю носить шапку!
В наступившей после этой моей тирады гробовой тишине мне в голову пришла еще одна идея.
– Слушайте! – воскликнул я, буквально подпрыгивая на месте от возбуждения. – А я придумал новую игру, которая вполне может понравиться всем нам!
Мануэль переминался с одной ноги на другую. Еще несколько ребят машинально отшатнулись от меня. Остальные слушали меня с застывшим на лицах ужасом.
– Давайте по очереди рассказывать о себе что-нибудь, над чем можно посмеяться!
На выходных я рассказал об этом случае отцу и описал то, как шустро они убежали подальше от меня после этих слов.
– Н-да, насколько же они еще маленькие… – произнес папа[33].
Переехав в долину Сан-Фернандо, мы с отцом продолжили добрую традицию играть в шахматы в его фонотеке. К десяти годам у меня за плечами был уже шестилетний стаж проигрышей, увеличивавшийся на десятки каждые выходные. Эти тысячи поражений притупили мои эмоции в отношении шахмат: проигрыш стал ожидаемой и неотъемлемой частью моей жизни.
Как-то раз я заметил, что отец открылся и подставил своих слона и ферзя – я мог пойти своим конем и устроить папе вилку. Никогда раньше мне еще не представлялось такой возможности, а потому я стал подозревать, что дело здесь нечисто, что я что-то проглядел и не учел, и что отец таким образом заманивает меня в блестящую ловушку. Однако, тщательно оглядев доску на предмет бьющих эту клетку папиных фигур, я не увидел никакой угрозы. Получалось, что отец сделал ошибку. Дрожащей рукой я передвинул своего коня, все еще «сканируя» глазами доску и не отпуская фигуру. На лице отца не отражалось ни осознания своей оплошности, ни удивления от того, что я сумел ею воспользоваться. Наконец, я убрал руку, завершив свой ход.
– Хм, ты глянь, – произнес папа. – Кажется, у меня неприятности.
Некоторое время он внимательно осматривал доску, постукивая пальцами по ковру. – Что ж, по-видимому, других вариантов нет, – сказал он наконец, осознав, что никак не сможет спасти обе фигуры. Он увел из-под удара ферзя, а я в следующий свой ход без каких-либо потерь взял его слона. Впервые за всю свою жизнь я оказался на шаг впереди отца в шахматах, впервые у меня появилось преимущество.
Чем дальше, тем более беспорядочно и бестолково папа стал играть. Бесполезно потеряв еще несколько фигур, он сказал:
– Вряд ли у меня уже получится выкарабкаться, но давай все равно доиграем.
В итоге я поставил ему мат, и он сам опрокинул своего короля. Я сбивал своего собственного короля с доски тысячи раз, но в исполнении отца этот жест казался диким. Мне он, к слову, никогда не нравился: оба игрока и так знают, кто проиграл. Я не видел никакого смысла в этом символическом жесте покорности. Однако смотреть, как отец сбивает своего короля, оказалось еще неприятнее, чем опрокидывать собственного.
Лежавший на боку король качался из стороны в сторону, постепенно замедляясь, а я выжидательно смотрел на отца.
– Хочешь сыграть еще? – спросил он точно так же, как и всегда.
– Да, – ответил я.
– Хорошо, – произнес он, уже выстраивая свои фигуры обратно на исходные позиции.
Я принялся заниматься тем же.
– Я думал, ты как-нибудь прокомментируешь свой первый проигрыш мне.
Отец невозмутимо продолжал выстраивать фигуры на доске.
– И каких слов ты от меня ожидал?
– Мне казалось, что ты скажешь что-нибудь в духе того, что не зря ты никогда мне не поддавался, – ответил я. – И поэтому теперь я мог быть по-настоящему уверен в том, что действительно победил.
– Так ведь ты и так это знаешь, – возразил папа. – С какой стати мне обращать твое внимание на то, что тебе и так уже известно?
Я почесал в затылке.
– Ну, мне казалось, что, может, ты скажешь, что гордишься мной или что-нибудь в этом роде.
Отец невесело хохотнул.
– Выиграть у меня в шахматы – так себе достижение, – сказал он. – Я не большой мастер.
Первая неделя моего шестого класса началась с объявления мистера Гельмана и миссис Джонсон о том, что было совершено какое-то преступление и что занятия останавливаются до тех пор, пока виновный не признается. Все молчали, так что розовощёкий, лысый и невероятно высокий мистер Гельман вместе с пожилой и сгорбленной миссис Джонсон стали по очереди вызывать к доске Мануэля, Роберта и их друзей и допрашивать их на глазах у всего класса, задавая вопросы типа: «Ну что, Мануэль, не хочешь ли ты нам ничего рассказать?», «Должен сказать, Роберт, ты выглядишь достаточно обеспокоенным», и так далее.
Тут вмешался я.
– А что произошло?
– Они сами знают, – ответила миссис Джонсон.
Я уже не первый год учился в той школе и знал, что тамошние белые учителя недолюбливали черных и мексиканцев. Мне это было ясно, как божий день – учителя обыкновенно говорили с ними гораздо более жестким и холодным тоном и в принципе относились к ним с подозрением. Когда такие ученики поднимали руку, чтобы ответить на заданный учителем вопрос, тот обычно вызывал его к доске с определенным снисхождением и скепсисом в голосе. Да и вообще имена этих детей преподаватели практическим всегда произносили каким-то обвинительным тоном, словно желая унизить их за то, что те чего-то не знают, или наказать за невнимательность. Причем, согласно моим наблюдениям, чем темнее был цвет кожи учащегося, тем хуже к нему в среднем относился преподавательский состав. Я периодически пытался завести разговор на эту тему с Робертом, Мануэлем и другими ребятами, но они явно не горели желанием обсуждать сложившуюся ситуацию.