Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я безумно гордился тем, что отец считал меня достаточно взрослым для разговоров на подобные темы. Никто из моих сверстников в школе, разумеется, не был способен ни выявить предвзятость в газетной колонке, ни перечислить логические уловки, которым дали названия еще древние греки. Даже школьные учителя, казалось, не видели очевидных погрешностей в американских вариациях капитализма и демократии и в юридической системе США. Школа не была со мной достаточно честна, чтобы я воспринимал ее всерьез. Настоящим источником образования стал для меня отец.
Благодаря таким играм я крепко усвоил, почему школьное образование – это полная ерунда, точно так же, как и юридическая система, успешность, крутость, гендерные стереотипы, власть, идея превосходства белых, а также дружба и большая часть вариаций того, что называют отношениями. Все скользкое и лицемерное бросалось в глаза, будто подчеркнутое красным маркером.
Я помню, как выпадал из реальности на уроках, пытаясь понять, зачем кому-то может понадобиться лгать. Плодом многих часов таких раздумий стал единственный пример ситуации, в которой ложь может быть полезна. Можно было, услышав смешную шутку по телевизору, пересказывать ее знакомым и утверждать, что я сочинил ее сам. Но и этот вариант я быстро отмел, как абсолютно бессмысленный – мне совершенно не хотелось присваивать чужие шутки. Я хотел писать собственные шутки, пусть, возможно, и не такие смешные, или хотя бы пересказывать чужие, но не присваивать их при этом себе. Я понимал, что, даже сумей я одурачить всех остальных, красть шутки было бы совсем не интересно, ведь сам-то я точно знал бы, что я их украл.
Чаще всего ложь вызывала у меня ассоциации как раз с комизмом. Лжецы напоминали мне Волшебника страны Оз, судорожно восклицавшего: «Не обращайте внимания на того человека за ширмой!» Смешнее всего было то, что, хоть все понимали юмор «Волшебника страны Оз», к раскрытию собственной лжи люди относились предельно серьезно и без тени юмора.
Чем старше я становился и чем лучше говорил, тем больше отец критиковал мои слова. В какой-то момент он начал терроризировать меня классическими философскими моральными дилеммами.
– Представь, что в больнице лежат пять человек, которые абсолютно точно умрут без пересадки органов, и в нее приходит один здоровый человек, который способен спасти их всех своими органами, если станет донором, но при этом умрет он. Убил бы ты одного, чтобы спасти пятерых? Или обрек бы их на смерть?
Если я отвечал, что убил бы, он спрашивал:
– Серьезно? Ты бы вырезал органы из случайного невинного прохожего?
Если я менял свой ответ, реакцией отца было:
– Ты действительно позволил бы пяти людям умереть, чтобы спасти одного?
Иногда он добавлял новые вводные, чтобы усложнить мысленный эксперимент.
– А что, если этот здоровый человек на самом деле злодей, а пятеро умирающих – герои? Что если умирающие – подростки, а человеку со здоровыми органами уже семьдесят пять и он страдает неизлечимой смертельной болезнью?
Такая разновидность «Что ты выберешь?» с моральными дилеммами была крайне увлекательна, но быстро выматывала, поскольку отца не удовлетворяли простые ответы – каждое решение он требовал объяснить и отстоять. Меня по сей день захлестывает адреналин, стоит кому-либо задать мне подобную гипотетическую задачку.
Ночами я лежал без сна, ворочаясь в постели – мне не давали покоя эти дилеммы. Мне казалось, что если я буду достаточно усердно размышлять, то мой ум обретет остроту, нужную для четкой, убедительной и безукоризненной аргументации моего мнения. В разговорах с отцом я старался запомнить каждое сказанное слово, чтобы затем его как следует обдумать. Иногда папа утверждал, что не говорил тех или иных слов или что я его неверно понял, и в таких случаях мне необходимо было иметь возможность полностью доверять своей памяти.
Иногда неправота отца казалась мне абсолютно очевидной, но сколь доходчиво я ни пытался доказать ему это, он неизменно утверждал, что я говорю ерунду. Когда я ловил его на противоречии самому себе или на уклонении от заданного мной вопроса, я обычно получал в ответ обвиняющее: «Чепуха» или «Ты не понимаешь, о чем говоришь». Особенно ненавистны мне были слова: «Ты попусту тратишь мое время». Думаю, меня раздражал даже не столько тон этих фраз, сколько тот факт, что они попадали в категорию тех самых уходов от ответа, которые отец сам учил меня распознавать. Иногда мне казалось, что папа таким образом проверял меня на усвоение материала. Во всяком случае, я надеялся, что все обстояло именно так.
Как-то раз я нашел отца крайне чем-то раздраженным – он мерил дом шагами, громко топая, а в какой-то момент даже случайно ударился плечом о дверной косяк. Я спросил:
– Пап, почему ты злишься?
– Я не злюсь, – прорычал он в ответ.
– А мне кажется, что злишься.
Отец гневно глянул на меня сверху вниз.
– Ты считаешь, что знаешь, что я чувствую, лучше меня самого?
– Нет, – ответил я.
– Поменьше думай о том, что тебе кажется, – взорвался он, – И побольше о том, что я тебе говорю. Если ты мне не веришь, значит обвиняешь меня во лжи, – он нависал надо мной, вытянув руки по швам и сведя ноги вместе, как солдат на плацу. – Никто не знает, как я себя чувствую, лучше, чем я сам. Пытаться прочесть чьи-то мысли или чувства глупо и самонадеянно. Хочешь узнать, что человек чувствует – спроси его об этом. И поверь тому, что он тебе ответит[28].
Поскольку я толком не играл с другими детьми, большую часть свободного времени я проводил дома за чтением или писательством. О да, я постоянно писал рассказы в поистине немыслимых количествах, а самые, на мой взгляд, удачные показывал родителям. Мама находила их забавными. Не прибегая ко лжи, она все же достаточно дипломатично и мягко оценивала мои творения, отмечая куски, которые ей особенно понравились, а иногда говорила мне, что какие-то из более ранних рассказов ей нравились больше, и если так, то по какой причине. Мне всегда казалось, что она говорила все это искренне и отвечала на мои порой дурацкие восьмилетние вопросы со всей серьезностью и точностью формулировок. Папа маминой дипломатичности не разделял, скажем так. Я отчетливо помню его соображения по поводу небольшого детективного рассказа моего авторства, главным героем которого был мальчик, который обыгрывал в шахматы всех, с кем ни садился за одну доску. Все остальные герои рассказа были уверены, что он жульничал, но никто не мог понять, каким именно образом. В конце концов другой мальчик-детектив обнаружил, что у этого хитреца были утяжеленные фигурки. Я и сам знал, что концовка вышла дурацкой; завязки у меня обычно выходили интересными, а вот развязки – не очень. Мне казалось, что хорошая развязка – дело не особо посильное для восьмилетнего ребенка, но отец не посчитал мой возраст оправданием.