Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту пору и сам он томился тоской бездеятельности. Впереди — тревожная, непривычная жизнь нелегального. Из Петербурга приходили вести, что их с Рогачевым ищет полиция, что был арестован двоюродный брат Рогачева и у него допытывались, зачем его родственник ездил в Тверскую губернию и почему его спутник Кравчинский, прослужив после окончания артиллерийского училища всего лишь год на военной службе, вышел в отставку, поступил в Лесной институт, да и там не продержался больше года? В чем тут закавыка? Что же, эти годы учения понадобились для подготовки к ремеслу пильщика? Несчастный студент, совсем неподготовленный к этому ехидному допросу, выкручивался, кажется, не очень ловко. Все эти сообщения говорили о том, что торопиться в столицу не следует.
В Самаре он почти никого не знал — два-три знакомых студента с уже наклеенными ярлычками неблагонадежных. Показываться в студенческом кругу в его нелегальном положении было не к чему. Он проводил одинокие вечера с затрепанным томиком французского попа расстриги Ламенпэ. Томик этот он штудировал в смутной надежде то ли перевести, то ли переделать его на русский безбожный лад. Если получится, можно напечатать в Женеве и переправить обратно в Россию.
В иные вечера, не каждый раз, но и не однажды, Залогин приглашал его на свою половину чаевничать. Вот тут уже не было ни тайны, ни загадки. В случайном разговоре уверившись, что постоялец знает священное писание не хуже его самого, старик затевал с ним беседу похожую не то на состязание в начетничестве, не то на спор. И особенно запомнился тот вечер, оказавшийся последним, когда разговор кружился вокруг любимой главы Залогина — книги Иова. Самой страшной и беспощадной книги Ветхого завета.
Как всегда, он принес кружку и блюдце из своей комнаты, чтобы не опоганить посуду старовера. Хозяин щедро навалил ему в блюдце малинового варенья, подвинул тарелку с просфорно-белыми мятными пряниками и без лишних предисловий спросил:
— Значит, не веруешь?
Он мотал головой, не отвечая, улыбался дерзкой улыбкой человека, сознающего свою силу и неуязвимость.
Залогин хмурился.
— А помнишь, что бывает с беззаконными? «Днем они встречают тьму и в полдень ходят ощупью, как ночью. Наказания Вседержителева не отвергай».
Притворно-томно он откликнулся:
— Ах, «душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих»
Наваливаясь грудью на стол, Залогин вперил в него взгляд ледяных глаз и громко, как дьякон в церкви, стал вычитывать:
— «Надежда лицемера погибнет. Упование его подсечено, и уверенность его — дом паука. Спроси скота, и он научит тебя, спроси птицу —- возвестит, побеседуй с землей, и наставит тебя».
Прикидываясь разочарованным и обиженным, с трудом сдерживая улыбку, он отвечал:
— Ах, «я пресыщен унижением... Когда подумаю: утешит меня постель моя, унесет горесть мою ложе мое, ты страшишь меня снами, и видениями пугаешь меня».
Теряя обычную невозмутимость, старик позвякивал ложкой в пузатой чашке с розанами, безгубый рот кривился. Кравчинскому становилось смешно. Всех-то он старался распропагандировать. Каждого встречного-по-перечного. В вагонах, на проселках, в университетских коридорах, в чиновничьих гостиных. Но, как всегда, не знаешь, где найдешь, где потеряешь. В старообрядческой избе сам оказался мишенью пропаганды. К тому же еще лицемерной, потому что было совершенно очевидно, что старик одержим совсем не религиозным чувством, а духом соревнования, в котором последнее слово непременно должно было бы остаться за ним. Все это получалось забавно, и он беззастенчиво рассмеялся вслух. Залогин постучал чашкой по столу:
— «Веселье беззаконных кратковременно, и радость лицемера мгновенна».
Но собеседник сразу нашелся. Безудержное веселье овладело им. Прекрасная книга Библия! Можно найти любую реплику для пьесы, какую они, не сговариваясь, решили разыграть. Он спросил:
— «Часто ли угасает светильник у беззаконных? В день погибели пощажен бывает злодей».
Старик было опешил, рывком отодвинул от себя чашку, расплескав на скатерть, но, напрягши память, нашел цитату:
— «О, если бы вы только молчали! Это было бы вменено вам в мудрость».
— Сдаюсь!— он поднял руки вверх.— Вот настоящие мудрые слова. Но почему вы так привержены к книге Иова? Книге несправедливой, жестокой, где праведника подвергают испытаниям, каких не заслужил и злодей?
Старик зыркнул холодными глазами, как бритвой полоснул. Ответил не сразу
— Власть всегда жестока. Власть божья жесточе всех. Нет ей границ, нет выше справедливости.
— Значит, всю жизнь гни выю? Пощады не будет?
— И согнешь. Ждать то недолго.
В словах его почудилась угроза. Не пора ли переменить квартиру? Хотя не приходилось слышать, чтобы староверы работали на жандармов, а вдруг?.. Но старик продолжал миролюбиво:
— Жизнь человека в руке божьей. Судьбой его ведает бог. Не нам судить о его доброте. Веруй, и будет тебе облегчение.
— Веруй! Это же костыль безногому. А кто стоит на ногах?
И тут впервые за весь вечер он увидел, как старик улыбнулся. Вернее, оскалил неправдоподобно белые зубы, отвратительные своей белизной на желтоватом стариковском лице. Переспросил:
— Кто стоит на ногах? А тому под дых
Повернулся и вышел из комнаты, видно боясь, что последнее слово останется не за ним.
Поздно вечером пришел незнакомый студент, сообщил, что документ готов и уезжать можно хоть завтра...
Почему так отчетливо, до каждого волоска, запомнился этот старик, не имевший никакого значения в его жизни? Почему он вспомнился сегодня? Ностальгия мучает. Все наплывает, накатывает прошлое, как морская волна, накрывает с головой. Преждевременная старость. должно быть. Старики, как известно, живут воспоминаниями. Но как проследить закономерность запоминаемого? Найти связь между сегодняшним и давним? Что общего между картиной английской художницы, посещением Веры и самарским стариком? Как разобраться в избирательности памяти, существующей как бы независимо от нас?..
Верую, говорил старик. Верую — значит ставлю нечто выше разума. Верую в бога, говорил он, верую в теорию, говорит Засулич. Многим, очень многим нужен посох культа. Обопрешься — вроде и идти легче. Подперт. Существуешь на иждивении кем-то уже выработанного, выверенного, взвешенного, незыблемого. Но ведь это не только другие. Если покопаться, верно, и сам такой же? И чем гордиться? Воображаешь себя вольной птицей. Рассуждаешь, догма, не догма, а сам всегда, покуда существовала партия, подчинялся партийной дисциплине. С Рогачевым ходил в народ с благословения чайковцев. Уехал с Волховской за границу, потому что послали землевольцы. И потом, после Мезенцева, хоть и упирался, не