Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проезд освободился, и, выпустив облачко газов, автобус выехал за ворота. За ним тронулись джипы.
Прощай, Евгений Васильевич. Спасибо за всё.
Россия поднимется в полный рост, и мир облегчённо вздохнёт, встречая этого целованного Богом богатыря, способного в который раз переломить ход истории, влекущей нас в неминуемую пропасть, к гибели гуманистических цивилизаций.
Гавка подошёл к Фиме, тявкнул с блаженной усталостью – умаялся от беготни и эмоций. Папаша завёл машину. Присев на корточки, Фима сложил ладони лодочкой, подставил Гавке под морду. Из приоткрытой пасти шпарило.
– Идём со мной.
Гавка лёг, вяло постукивая хвостом о пыльные плиты.
– Пойдём.
Фима поднялся, встал вполоборота к машине, показал ему: давай сюда. Но Гавка вдруг вскочил и с весёлым визгливым лаем бросился в другую сторону. Добежав до деревьев, остановился, посмотрел на Фиму.
– Как хочешь, – Фима развернулся и пошёл к машине.
Нет, Евгений Васильевич, не куклы. Не марионетки. Не закроете. Это вы нас нашли, не мы вас. Вы лишь угадали, где нас искать. Мы вам не мышки лабораторные. Не вы нас вырастили, неправда ваша. Вы тут совсем ни при чём. Всего лишь помогли нам собраться, разглядеть друг друга. Мы сами выросли на этом благоустроенном пустыре, в который вы – все вы, и вы тоже, пустомели кисельные, – превратили нашу страну. Нашу! Не искать Киева под вами? А хрен вам не мясо?! Мы не венгры и не ляхи какие-нибудь. Мы внуки одного деда. Уж кому Бог пошлёт. Так-то, дяденьки. Теперь мы сами, сами как-нибудь. Сами!
Опять трасса М-4, теперь в обратную сторону. Уставился в окно с переднего сиденья. Хотел назад, но там какие-то папки, тетради. «Истории, – объяснил папаша. – Не успел на дежурстве заполнить».
Упорно пытался наладить беседу. Утешал. Понимал бы что.
Откинув спинку сиденья, Фима безучастно смотрел в окно. Щурился в расплавленную лазурь небосвода, временами листал взглядом летучие дорожные картинки.
– Я с начальником твоим поругался.
– Да? Чего?
– Он плохо о тебе сказал.
– Да?
– Баламутом назвал.
– Баламутом?
– Да. Главным баламутом.
– Ну, если главным, это меняет дело. Зря ругался.
– Я его спрашиваю, где мой сын, а он мне какую-то, извиняюсь, ересь – отчислили, мол, сами ищите своего трудного подростка. И назвал тебя главным баламутом. Я, говорю, на вас в милицию подам. Вы тут за них отвечаете, говорю, а вы мне что тут такое, извините, лепите?
– Смешно, да. В милицию.
– А этот, второй, московский господин, ну, во френче, этот его одёрнул. Резко так. Вам, говорит, правильно тут высказывают, где ваш воспитанник? Тебя, Фима, что – отчислили?
– Это я их отчислил. Всех.
– Ну, не хочешь, не говори. А мне позвонили, говорят: приезжайте завтра к десяти. Ё-моё, у меня как раз «хвосты»! Двоечники досдают. Поставил всем так, полетел.
Помолчал, дожидаясь, пока обойдёт их в рисковом маневре мотоциклист.
– Мы ремонт сделали… там, в той комнате, которая с большим окном. Если хочешь… только не перебивай, ладно?
– Я не перебивал.
– Спасибо. Если хочешь… Мы ведь для тебя отремонтировали. Если хочешь, в любой момент можешь приезжать, комната тебя ждёт. И мы тоже. Ждём. Там мебель новая, такая, знаешь… под такое необработанное натуральное дерево. Ты же видел, Светлана очень хорошо к тебе настроена.
Выключил радио. Долго молчал, видимо, собирался с духом.
Иоанн Воин блеснул издалека главой, покрытой куполом-шлемом, будто на помощь позвал. Невдалеке от него, бодро переваливаясь на кочках и тоже поблескивая металлом, трудился бульдозер. Не так всё, не так должно было закончиться.
– Останови на минуту.
– Да тут неудобно. Запрещено к тому же… на трассе.
– Останови.
Встали, скособочившись на съезде с дорожного покрытия. Фима вышел. Немного неуютно было от того, что папаша видит – и глазеют наверняка людишки из проезжающих мимо машин, – но он истово перекрестился, сощурившись на далёкие золотые блики, пылающие поверх облаков.
Отдали этот рубеж. Отступили. Но битва не проиграна. Ещё не проиграна. А священник отыщется непременно. Не впервой России останавливаться у самого края. Остановится, очнётся. Развернётся и пойдёт – срезая путь, напролом, возвращаясь в ту точку, где в который раз разминулась с Богом. Трудной тропой пойдёт, трудной и радостной.
Отец вышел, достал сигарету.
– Дай мне, – попросил Фима.
Молча дал. Закурили.
Сколько помнил его Фима, он всегда был такой тощий. Выпирающие сквозь сорочку лопатки; скулы массивные, восточные; ключицы под расстёгнутым воротом просматриваются – казалось, он собран из одних костей.
– Мне правда… тяжко очень, сынок, – робко начал отец.
Робость эта раздражала. От неё хотелось прикрыться, как от простудного чиха в подземном переходе.
– Ты только не перебивай, прошу тебя. Пожалуйста. Я своей вины никогда не искуплю. Никогда, я понимаю. Я поначалу думал: временно всё, вот обустроюсь, налажу по новой… и заберу тебя. Со Светой поначалу не очень у нас было. Руготня постоянная, крики. Потом Наденька родилась, на лад пошло. Изменилась она, Света, мягче стала. Я сколько раз с Анастасией Сергеевной говорил, просил тебя отдать. Она – ни в какую. Дочку, говорила, сгубил, теперь за внуком пришёл. Я уступал. Я же понимал, каково ей. И вроде бы настоять я должен был, забрать тебя. Да только ты к тому времени уже смотрел волчонком. Я всё думал: маленький ты пока, успею. Не успел. Вот живу теперь, – он сглотнул, продолжил торопливо, будто опасаясь, что Ефим не даст договорить. – Знаю, что не искупить, а всё же хочу, Фима. Ох как хочу… искупить. Нет у меня другого желания в жизни, не осталось.
Притих.
В потянувшейся паузе, жужжащей моторами пробегающих мимо машин, память подсунула Фи-ме одну из самых тошнотворных своих картинок.
Он ещё маленький. Но уже знает, как обстоят дела. Что папашка живёт в чужой семье, что у него дочка Надя, что на могилку к маме он почти не ходит и что у него – всё хорошо.
Фима в спальне, на своём диванчике, а папаша с бабой Настей в гостиной. Сквозь щёлку в двери видно пространство между ними: кусок стола, угол покрывающей его вязаной салфетки, ноги сидящих на стульях друг против друга. Говорят тихо, почти шепчутся. Папаша говорит подолгу. О чём-то просит. Баба Настя время от времени отвечает: «Нет». В какой-то момент она повышает голос, Фима слышит: «А ты через суд попробуй. Если совести хватит». Снова – настойчивый и жалобный одновременно папашин голос. Фиме надоело разглядывать стол, салфетку, ноги. «Ушёл бы», – думает он. И в следующую секунду видит, как тот опускается на колени. И стоит, склонив голову. Молча. И баба Настя молчит… А Фима вдруг понимает: отец хочет забрать его туда, в чужую семью. Это так страшно, что Фима решает спрятаться под диван. Но не может, слишком узко – голова не пролазит. Входит баба Настя и говорит… Нет, хватит! Прочь!