Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь «Stingrays» крутили только на радиостанциях с темой «мелодии нашей юности», где песня «Люби меня этой ночью»[161]по-прежнему входила в число фаворитов. И теперь я пересматривал эпизоды из фильма о Черил Рэмптон, лишь случайно, мимоходом услышав где-нибудь «Stingrays». А сам не ставил их альбомы уже много-много лет.
Сейчас я слушал именно «Stingrays». Там, в своей комнате, на втором этаже мотеля «Тропикана», я поставил вторую сторону альбома «Грезы на впрыснутом топливе».
Зачем я так поступил с собой сегодня?
Частично, наверное, из-за Линн. Шутки в сторону — я связывал с ней огромные надежды. Она, конечно, была шизоидной — рассуждения и эмоции просто рвали ее на части. Но нам было хорошо. В начале вообще все было просто здорово. И я любил ее. Правда, не думаю, что был в нее влюблен. Как-то мы с ней обсуждали это, и сошлись на том, что сама концепция «влюбленности» представляет собой «незрелую фантазию, угнетающую личность» (это действительно ее слова); в средней школе через эту стадию проходят практически все — просто потому, что не знают ничего лучшего. А вот у нас, согласно Линн, были «зрелые взаимоотношения, основанные на взаимной поддержке». До той самой ночи, когда она обвинила меня в том, что я пытался изнасиловать ее во сне.
Вторая сторона заканчивалась «Раем в зеркале заднего вида» — чувственно-мечтательной, дивной песней. После пены исступленно-романтического утопизма, захлестнувшей все остальные композиции этого альбома, эта оставляла чувство теплого прощания: Шарлен одна в своей пастельной комнатке, в пригороде, тоскует по лету, которое только что закончилось:
Эти долгие жаркие дни,
Словно солнце захода не знает,
И на взморье наш тихий смех —
Детка, их не забыть никогда мне.
Но спускается ночь наконец,
Ты отвозишь меня домой,
А в глазах твоих так ясно видно —
Исчезает вдали наш рай
Как и свет в зеркале заднего вида.
За ее спиной падали в обморок разноцветные ангелы, дробно позвякивали музыкальные треугольники, словно капали слезы.
Поздним вечером, с ревом мчась по Сансет, я поставил, наконец кассету, Денниса. Я тянул с прослушиванием как только мог. Запись начиналась долгим шипением пустой пленки (это вам не «долби»!), усилив мои мрачные предчувствия. Я решительно не знал, чего ждать. Судя по фразе «новые формы музыки», скорее всего, там должно было оказаться какое-нибудь авангардное дерьмо из сплошных диссонансов. Эрзац Джона Кейджа,[162]типа того. Или что-нибудь совсем уж психотическое — скажем, эмбиент-композиция,[163]записанная через микрофон с крыши дома. Щебетанье птиц, лай собаки вдали, рев двигателя — хотя трудно было представить себе, чтобы Контрелл мог выдать подобный опус, как бы ни снесло у него крышу, не может быть, чтоб обошлось без бешено пульсирующего ритма ударных, словно все население Южной Америки взялось за маримбы и глокеншпили.[164]Думаю, больше всего я боялся услышать что-нибудь характерное, но безжизненное, какой-нибудь перепев его прежних работ.
Музыка так и не послышалась. Раздался голос. Деннис говорил тихо и гортанно, микрофон был у самых его губ:
— О, ангел! Мой прелестный маленький ангел. Ты мой прелестный ангелочек. Ты вся.
Я сообразил, что это заставка. Вроде пародии на диско-рэп Барри Уайта.[165]
Я ждал и не мог дождаться вступления басов.
Вместо них послышались звуки борьбы, шорох то ли одежды, то ли простыни. Голос Шарлен:
— Деннис, прекрати! Ты делаешь мне больно.
— Кто, я? — он издал сухой смешок.
— Ох, милый, нет! Не надо так! — Ее голос звучал обиженно, как у куклы, хотя в нем вроде бы проскользнула паническая нотка.
Звук пощечины. Голос Денниса:
— Заткнись.
— Но милый, я не смогу…
— А я говорю — можешь, уже смогла. Потому что ты все равно мой ангел. Мой ебаный ангелочек. Ты вся.
— Деннис, прекрати! Господи, милый, ты же меня убьешь!
Деннис рыкнул. Скрипнули пружины кровати.
— Ну ты, блядь!..
Шарлен вскрикнула:
— Нет, Деннис! Нет, нет!
Я нажал «Стоп».
Оба-на. Ну и что это за хрень?
Ну, прежде всего, здесь явно была ошибка. Он дал мне не ту кассету. Это уж точно не было музыкой будущего. Не мог же он свихнуться настолько, верно?
И что дальше? Они не могли ведь все это всерьез, а? Наверняка это была игра, пошленькая сексуальная игра. Он возбуждался, когда она делала вид, будто ей больно. Это льстило его самолюбию, а лести ему требовалось много, это уж точно. Должно было быть именно так. Это таилось в ее голосе, когда она заговорила голоском, как у куклы, несколько похожим на тот, которым в «Stingrays» пела особо слезливые песни.
А что можно было понять по его голосу? Что он измучен. И словно одержим. От восхищения к оскорблениям — всего за пятнадцать секунд. Почему? Она сделала что-то не так? Или эта перемена в нем тоже была частью игры?
Я действительно не знал, не мог быть уверен. Это было как подслушивать парочку, трахающуюся в соседней квартире. Звуки сами по себе очень обманчивы. Рычания и стоны могут звучать как пародия на похоть, которой и в помине нет. Порой можно подумать, что двое на кровати дерутся и каждый старается сделать другому побольнее — а на самом деле все наоборот.
Я подумывал насчет того, чтобы послушать запись дальше, но решил, что и без того услышал вполне достаточно. Скорее всего, это была игра. Но даже если нет — не мое это дело, чем они там занимаются, правильно? Я сунул кассету в футляр.
В пять минут первого заморгал телефон.
— Студия KRUF. С вами говорит не Джон Леннон, это невероятно непристойная подделка…
— Я дал тебе не ту кассету. Ты ее уже слушал?
— Нет еще. Я собирался…
— Не вздумай. Запись на этой кассете — исключительно личная, — он говорил спокойно и сухо. — Если ты услышишь хотя бы минуту этой записи, я буду вынужден убить тебя.