Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лурье непременно находил то, что все старались забыть: Воланд перед тем, как покинуть Москву, вдруг замечает направляющегося к нему по воздуху руководителя партии и правительства Сталина и говорит: «У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще всё покончено здесь. Нам пора!» Это место было вычеркнуто при публикации романа в 1966 году в журнале «Москва», так эта подробность и исчезла навсегда. Самуил Лурье воскресил то, что всем хотелось вымарать…
Зачем ему нужна была эта правда?
Но сначала – о его сарказме, почти злословии. Возможность встречи с нелепостью, дикостью, пошлостью необыкновенно занимала его как исследователя. Несколько лет назад, когда Саня и его жена Эля жили еще в Питере, я собралась приехать к ним в гости после литературного вечера, на котором выступала. Завершился вечер весьма поздно, но Эля и Саня ответили по телефону, что всё равно ждут меня, стол накрыт и если я так уж волнуюсь из-за позднего часа, то могу остаться у них ночевать. Я плохо ориентируюсь в пространстве, найти нужный адрес ночью в Петербурге представлялось мне невозможным, но тут мне повезло: какой-то юный слушатель предложил сопроводить меня на улицу Полтавскую. Приехали. Молодой человек галантно вызвался доставить меня до подъезда, потом до квартиры; наконец, Саня открыл дверь и увидел ночных посетителей. Юноша топтался искательно на пороге. Саня расцвел: как самого драгоценного гостя подвел он моего спутника к столу, стал расспрашивать о его роде занятий, интересовался, давно ли мы знакомы, при этом всем своим видом давал мне понять, что мой романтический выбор он одобряет, оценивает по достоинству, и вынудил-таки моего провожатого произнести:
– Самуил Аронович, я просто хотел поближе посмотреть на историческое прошлое нашей литературы, поэтому я пошел провожать Елену Григорьевну!
В ту же секунду Саня потерял к юноше интерес, и тот смущенно испарился.
О, таких историй, которые вспоминаю я сейчас с величайшей нежностью, но в юности доводивших меня до слез, было множество.
Как-то мы – редакция недолго просуществовавшего «Петербургского журнала Ленинград» – выступали в огромном зале. Саня наклонился ко мне:
– Лилечка, вы хорошо держите реплику?
Я ответила нечто заносчивое, не почувствовав никакого подвоха. Потом я читала стихи. Саня взял микрофон и участливо спросил на весь зал:
– Я всё время думаю, милая Лиля, как вам удается запомнить такое количество слов подряд?!
На моем поэтическом избранном спустя двадцать лет Саня Лурье написал: «Остроумие и воображение – дары божественные. Мы обычно обращаемся со словами, как с пчелами: одомашниваем ради мёда, – а Елена Скульская как будто дрессирует рой диких ос. Они мечутся по воздуху, послушно рисуя в нем отчаянные фигуры смысла. С очертаниями мгновенными, но отчетливыми. Заштрихованные мелкими, твердыми, колющими отрезками невидимых нам прямых и кривых». Разумеется, мои слова за двадцать лет не научились выстраиваться иначе – более обязательно или осмысленно, и сам Саня не отрекся от первого, сугубо ироничного о них замечания, сочиняя текст для обложки книги. Дело в том, что в его сознании мировая литература существовала вся одновременно – как в японском театре. Но – без категорического различения на прошлое и будущее, но в неких сложных взаимосвязях, звеньях, иерархиях, гроздьях, и тогда, скованные одной цепью с другими, те же стихи могли оказаться то шаржем на истинную Поэзию, то ее воплощением.
Нужны были долгие десятилетия дружбы, чтобы утереть слезы и услышать сквозь ироничные уколы слова любви и признания…
Как-то Саня сказал:
«Я рад, что моя жизнь сложилась достаточно горько…»
Мне кажется, мы сидели тогда втроем у него дома: Коля Крыщук, Саня и я; Эля, накрыв чудесный стол, оставила нас одних: мы время от времени встречались то у Лурье, то у Крыщука, чтобы «сверить литературные часы», когда я приезжала в Питер из Таллина; иногда с нами за столом бывал и Андрей Арьев… Словом, сидели необыкновенно уютно, и Саня продолжил:
«Я убежден, что в биографии писателя всё складывается к лучшему, литератору всё на пользу. В прямом смысле: чем больше опыта выпадает на долю литератора, тем лучше он понимает литературу и жизнь. И есть еще одно, более сложное объяснение. Теория моя состоит в том, что человек одаренный, философ, поэт, живописец рождается для того, чтобы выразить некую открывшуюся ему истину. Открывается эта истина ему когда-нибудь однажды, чаще всего в юности, а потом он всю жизнь вспоминает эти свои переживания и все жизненные ситуации тщательно отбирает по совпадению или противоречию с основной идеей.
Возьмем Пушкина. Пушкин всю жизнь выступал в роли Дантеса и всю жизнь об этом писал. Тут и «дружба тяжкая мужей», тут и забавные рогоносцы. Он с большим удовольствием разрушал чужие семьи, все время вращался в зоне риска, зоне дуэли, зоне семейного скандала, который в конце концов обрушился на него. Как я объясняю поведение Пушкина? Этот маленький уродливый человечек негроидной внешности жаждал любви вечной и верной и понимал, что ее не существует. И мучительно испытывал окружающих женщин на любовь и окружающих мужчин на дружбу. И убеждался, что гений чистой красоты не более чем вавилонская блудница… А вдумайтесь в тот факт, что взрослый в общем-то человек, тридцати с лишним лет, пишет страстные послания своим одноклассникам, с которыми его на самом деле ничего не связывает.
Что такое лицей? – спецПТУ, куда принимали по блату и где всё было: и ябеда, и педерастия, и дураки там были; но Пушкину невыносимо было жить в полном одиночестве, одному на всю Россию, и вот он пишет одноклассникам, стараясь с каждым говорить на его языке; он всё время вынужден наклоняться, а настоящий пушкинский голос мы слышим только в его сочинениях… Он всё время искал какого-то «мы» – мы с тобой или мы с вами… Лермонтов, обогащенный литературным опытом Пушкина, был последним, кто все-таки жаждал вечной любви и тосковал. У Тютчева или Баратынского вы этого уже не найдете. У Тютчева вся любовная лирика: как мне грустно смотреть на то, что ты меня любишь… Мне невозможно тебе на это ответить…
Судьба художника всегда построена по законам художественного произведения. Как и всякое художественное произведение, она определяется финалом, тем, где поставлена точка. А художник, как правило, стремится к финалу, и таким образом, чтобы финал как бы был ответом на ту загадку, которая задела или озарила художника в юности».
Я сейчас думаю, что для Самуила Лурье было важно найти в мировой литературе художника, который ни разу в жизни не отступился бы от реплики порядочного человека, ни на шаг не отошел от роли. (Речь шла, конечно, не о частностях личной жизни, не о легкомысленных поступках – кураже или выпивке). Этот поиск озарил его юность и подталкивал его к исканиям в зрелости. Это была его идея.
Он когда-то, в молодости, написал в издательство заявку на книгу о Николае Полевом. И получил ответ: «В настоящее время издавать биографии второстепенных писателей, каким является Николай Полевой, не представляется возможным». («Представляете, Лиля, это было написано о литераторе, о котором Белинский сказал, что он составил эпоху русской литературы наравне с Ломоносовым!»)