Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот что он еще говорил: «Я серьезно думаю о том, что если «гений» и «вдохновение» – слова проблематичные, и, может быть, за ними нет никакой реальности, то «пошлость» и «глупость» – не только слова, это имена мощных, управляющих жизнью сил. Стихийных, как силы природы. Себя же ощущаешь одним из муравьев, пытающихся растащить пирамиду Хеопса. Пошлость и глупость в сочетании со злой волей творят страшные дела, а единственное, что ты можешь, – построить фразу. Построить ее так, чтобы в ней не было ни пошлости, ни глупости, ни злой воли. Это очень немного. И это очень трудно. И тратишь много сил.
Пошлость – дочь глупости и смерти. Пошлость – это глупость в эстетическом измерении. Сама глупость каким-то образом связана с нашей смертностью. Смерть присутствует в жизни, просвечивает сквозь нее и проявляет себя именно так: она симулирует жизнь, как цветы на погребальном венке.
Впрочем, пошлость была всегда, и всегда у нее не было точного определения. Гоголь уверял, что Пушкин, прослушав «Мертвые души», сказал: «Никто, кроме вас, не может так показать пошлость пошлого человека». Но это все вранье. Пушкин не знал, как определить пошлость, а о Гоголе вообще ничего подобного не говорил. Гоголь воспользовался мертвым Пушкиным, чтобы захватить свободный литературный трон. Гоголь врал всегда, каждый день, он высмеял Пушкина в «Ревизоре», а при этом просил у него поддержки, положительных рецензий… У Набокова есть целая лекция о пошлости, но он так и не смог объяснить, о чем речь, своим студентам. Ни в одном языке, кроме русского, нет такого понятия. Набоков говорил, что пытался в «Лолите» показать пошлость современной ему Америки…»
Когда-то Лурье написал о Салтыкове-Щедрине, что у него мысль бьется об эпоху, точно муха между стеклами закрытого окна. Но окна нельзя открывать, иначе пропадут люди трагического сознания, ищущие смерти и свободы. А они пропадают. Лурье говорил:
«– Любить поэта – значит, чувствовать физическое наслаждение от его стихов. А не умственное или духовное. Но мы безнадежно испорчены. Мы испорчены какими-то отношениями с автором, сведениями о его биографии, судьбе, поступках…
Времени мало осталось. Человек слабеет, глупеет. А я, поверьте, буду молчаливым стариком. Если буду стариком…»
Стариком не стал.
Я писала ему:
«Я все думаю: чем так мешает жить хорошая книга читающему человеку? А вот, может быть, чем: книга замечательная устраивает читателю аудиторскую проверку, приезжает к читателю ревизор… Чтение подлинной литературы требует мобилизации всего жизненного опыта, раздумий, страданий, радостей; такое чтение, когда притормаживаешь на страницах от восторга, единственное, что способно быть заменой счастию, да почему заменой, собственно счастьем. Потому что от такого текста исходит вдохновение, которым заражаешься, как любовью.
В «Железном бульваре» создан Петербург – искусственный, как литература, и страшный, как ее бессмертие. Такого города нет, хотя автор и пригвождает его к месту достоверностями, чтобы город не улетучился; это на свой лад Макондо Маркеса, которого не найдешь на карте (а если бы и найти, ничего бы не изменилось в вымысле). То есть, разумеется, в тексты входит и совершенно реальный Петербург с его памятниками и оградами, с его историей в пятнах крови… Вы листаете время, как страницы, потому что точно знаете, как все было, – любой мастер может справиться у Вас, как у Воланда. А сами Вы сидите в Юсуповском саду. «Сейчас… лето, жизнь прошла, в саду красиво. Словно прорубили большое окно в природу и забрали решеткой. Дышится легко, и вообще похоже на кладбище, с той разницей, что тела обнажены и валяются на поверхности, принимая соблазнительные позы. Много зелени, много мяса, чуть-чуть белья».
О ком бы Вы ни писали, Саня, о разных писателях или о своем родном городе, остается в памяти только одно имя: Самуил Лурье, его голос, его жизнь, его судьба, выложенные в текстах».
Он отвечал:
«В общем, проблема сводится к тому, чтобы писать совсем по-своему – но так, чтобы совсем чужие люди принимали тоже за свое. От автора зависит – и то лишь отчасти – только первая половина успеха. Вторая же, сбывшись, заставляет, как правило, заподозрить, что с первой что-то не так».
В этом письме были советы по поводу моих текстов, но теперь, когда главная его книга принята не так, как ему хотелось и мечталось, думаю, эти заключения и сомнения он относил и к себе самому.
В 2010 году Саня и Эля собирались приехать в Таллин на мое шестидесятилетие. Не получилось. Саня прислал мне поздравительное письмо, которое просил прочесть со сцены:
«День рождения человека, без которого собственная жизнь была бы другой, – хороший повод о нем задуматься. И я задумался о Вас – и не без удивления понял (Вы тоже сейчас, наверное, удивитесь), что отношусь к Вам как к дочери, которою гордишься. Наверное, это оттого, что помню Григория Михайловича (моего отца – прозаика Григория Скульского. – Е.С.). И помню Вас очень-очень юной. Я уверен, что есть такая Вселенная – или можно так взглянуть на известную нам, чтобы это стало понятно, – где он видит Вас и гордится Вами, – и вот это чувство передается мне.
Чего хочешь от дочери (а вернее – для нее)? Чтобы ее не коснулись унижение и пошлость, особенно неизбежные в женской судьбе. Чтобы ее воля всегда оставалась свободной. Чтобы ей не приходилось поступаться независимостью ума. Чтобы ее не оглуплял самообман.
Каким-то образом (я ведь не знаю – как, у нас с Вами не бывало задушевностей) – Вы стали – по крайней мере, для меня – олицетворением такой победы над силой вещей. Цена этой победы мне тоже неизвестна. Какова бы ни была – я восхищаюсь.
Мне необычайно повезло: с каждым десятилетием мы приближаемся друг к другу. Со скоростью материков, но уже можно переговариваться.
И с каждым годом Вы все более мне нужны. Спасибо, что у Вас хватило снисходительности, терпения и юмора, чтобы не потерять меня.
Будьте здоровы. Думайте, говорите и пишите. Ваше присутствие сообщает окружающей реальности праздничный оттенок. Думаю – там, где мы более или менее невдолге окажемся, нет разделения на женские зоны и мужские. Мы обязательно встретимся – у нас там будет неплохая компания – скучать не придется. Кому-кому, а нам вечность не страшна. Столько еще не сказано».
На обложке одной из книг Лурье-издатель процитировал мою рецензию на тексты Сани. Я немного огорчилась вполне заурядными фразами и написала Сане, что у меня есть о нем слова и получше: «Сравнивать тексты С. Гедройца (псевдоним Самуила Лурье. – Е.С.) совершенно не с чем, потому что он пишет лучше всех в России, разве что с текстами Самуила Лурье…» Сане очень понравилось, он написал, что укажет в завещании, чтобы впредь непременно использовали эту цитату на обложках. Нам еще многое казалось шуткой…
Прошло пять лет. И вот – последнее письмо:
«Целую Вас, дорогая Лиля. Марине и Вите (моя семья. – Е.С.) – большой привет. А я от Вас – Григорию Михайловичу, если встречу. И расскажу, и похвалю. Будет еще больше гордиться Вами. Радоваться недавним успехам. И мы помашем Вам из облаков. Будьте здоровы как можно дольше. И веселы. И красивы. И умны».