Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видите ли, я не уверен, что там что-то будет такое, чтобы сверлить…
– Ну, напиши, что есть подозрения, я приеду, зачеркну.
Был такой детский рассказ, не помню чей. Может быть, Драгунского. Там мальчик набедокурил, потом извиняется: трогательно прижимается к маме и вдруг понимает, что это очень просто, и очень приятно, и «даже немножко вкусно – просить прощения».
Это «вкусно» мне запало в голову и всплыло, когда я читал дочке сказку, а в сказке был повар в белом колпаке, вот ребенок и спрашивает: зачем белый колпак?
– Ну, – говорю, – чтобы волосы в суп не падали. Тебе приятно, когда там плавает? А белый – чтобы все видели, что чистый. А то напялит себе черный, и поди разбери, день он его носит или месяц.
Много лет назад я учился и работал при кафедре нервных болезней Первого Ленинградского мединститута. Нет, уже Санкт-Петербургского медицинского университета. Сразу чувствуется разница. Дежурил, разумеется, по ночам. И вот меня вызывают в приемный покой на предмет расследования пьянства. Пьянство было раскрыто на пищеблоке; подозреваемая повариха доставлена, куда надо, и ждет моего вердикта.
Прихожу. Созерцаю.
Я человек либеральный, никого не осуждаю, все понимаю. Если что про кого напишу, так в документальном стиле, без оргвыводов. Но здесь я даже споткнулся. Повариха, которой не дали приготовить обед для всего института, стояла совсем испуганная и несчастная. На ней были белые одежды ангела. Этого ангела, ходившего к сынам человеческим, низвергли на землю; содрали в наказание крыла и хитон, постелили их у входа в адский сортир, где тысячи бесов вытирали о них свои черные копыта.
Потом одежды с крылами надели обратно на ангела, а на прощание выплеснули на фартук ночной горшок Люцифера.
И я не сдержался. Это был последний в моей жизни проблеск гражданского идеализма. Я приблизился, оттянул лямочку фартука и обратился с такой речью:
– Послушайте, я все понимаю. Мне плевать, что вы выпили. Но вы же обед варили – что, что это? В каком вы виде?
Повариха вытаращила глаза, отшатнулась и пробормотала:
– Я больше не буду.
И я увидел, как это всем будет вкусно, прощение поварихи.
На поэтическом фуршете ко мне обратился застенчивый молодой человек, который, как выяснилось, занимается Рекруитментом, а потому читает идиотские книги в моем переводе. Вежливо и тонко хихикая в ответ на мои ядовитые реплики, он выразил надежду на какое-нибудь сотрудничество в перспективе. Не имея ничего против него лично, я в сотый раз содрогнулся при словах «работать в команде». Нет ничего страшнее для меня, чем сделаться «командным игроком».
Всегда и везде я искренне ненавидел начальство за то, что оно за мной следило. Вот сейчас мне замечательно: сделал – и молодец. Не сделал – тоже молодец, просто съешь на один пирожок меньше. Зато в прежней жизни мне приходилось совершить столько побегов, что по накалу страстей, если взять их в совокупности, хватило бы и на Бастилию, стоявшую под охраной глупого Ла Раме, и на Шошенк, и на историю с Мотыльком и Дастином Хоффманом.
Я совершенно не умею сидеть и пучить глаза, когда все уже давно сделал. И в поликлинике, и в больнице у меня всегда существовало по два пути отступления, главный и запасной. Основная дилемма заключалась в верхней одежде. Если я вешал ее в кабинете, пользуясь королевской привилегией игнорировать, на зависть обычным смертным, гардероб, то мне приходилось бежать уже одетым, и я рисковал натолкнуться на какую-нибудь проверяющую сволочь. А если я катился вниз как бы по делу, то неизбежно задерживался в гардеробе, где тоже мог натолкнуться на сволочь. К тому же меня выдавала сумка, по которой сразу делалось ясно, какое у меня дело.
Так я сбегал на час, на два, на три раньше времени.
Однажды ко мне вошла начальница, пожевала губами и потребовала объяснений.
– Но я же все сделал, – сказал я жалобно.
– Часы надо высиживать, – не без сочувствия ответила та.
Но я видел, во что превращаются фигуры тех, кто высиживает многочасовые лечебно-профилактические яйца. И дело не в факте сидения, потому что сейчас я то же все время сижу и неизбежно располнел, но именно докторский стан после долгого высиживания приобретает какие-то своеобычные формы. Откладываются какие-то совершенно особенные, тугоплавкие жиры, впитавшие вялое атмосферное электричество…
– Так чем же мне заниматься? – спросил я.
– Работайте с документами.
И я работал с документами: сидел и уныло перебирал больничные листы, читая об уголовной ответственности за их неправильную выдачу – по закону, принятому в щедром на выдумки 1937 году.
А вот в больнице я постепенно обнаглел и на излете врачебной деятельности уходил уже через час после появления на работе. Я говорил, что пошел лечить зубы.
Наконец там рассвирепели.
Вообще-то ко мне приставали и с другими придирками. Последний начмед, например, упрекал меня в убогости стиля при оформлении историй болезни.
Когда я работал в петергофской поликлинике, я был там добрым следователем.
Потому что поликлиника, как ее ни крути, тоже общечеловеческое учреждение – а значит, в ней должен быть следователь добрый и следователь злой.
Я всех принимал даже без номерка.
А мой коллега слыл жестоким извергом, он был бездушной машиной. В сложном медицинском процессе его больше всего привлекала административная сторона. Он постоянно делал в карточках разные пометки с восклицательными знаками, не имевшие отношения к диагнозу, но очень важные для профилактики жалоб и наказаний – «Герой!», «Инвалид!», «Участник!», «Идет на ВТЭК!», «Хочет на ВТЭК!» и так далее.
А сам уже много лет как сошел с ума и бредил жилплощадью.
Его как огня боялись.
После «здрасте» со мной он вываливал из портфеля судебно-хозяйственные бумаги и, задыхаясь он торжества, начинал объяснять, кого и где он вывел на чистую воду.
«Липа!» – ликовал он, тыча пальцем в какую-то испуганную подпись.
Мы с ним были в большом дефиците. Сами к себе рисовали талончики, половину спускали в регистратуру, чтобы публика к нам с утра занимала очередь. Пока я работал, полегче было.
Уходил я однажды в отпуск.
Спустился в регистратуру взгрустнуть, попрощаться. А там уже мой коллега расхаживает. И облизывается, пальцем грозит, рисуя перспективы своего одиночного труда:
– Десять талонов отдам, и все.
Подумав, с неуверенной радостью:
– Будете у меня визжать!..
За стойкой притихли, глядели на него с веселым страхом и готовы были визжать уже прямо сейчас, с зачетом будущих лишений.