Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эй, гей регел шелхо тисхабеш… — «Да высохнет кровь в жилах твоих»… да омертвеют руки и ноги твои, чтоб тебе ими больше не владеть; да притупятся мысли твои, и злоба твоя да утратит силу! Ибо такова отплата за грехи; ты уже не в силах будешь творить зло, которое замышлял против нас, израильтян. Так карает тебя господь! Аминь.
Ганеле не выдержала. Она со всех ног бросилась бежать по галерее, скатилась по ступенькам во двор и там в темноте закричала от ужаса:
— Мамочка! Мамочка! Мамочка!
Мать прибежала из сада.
— Почему ты не у бедра? Ведь я тебя послала? — крикнула она и в волнении шлепнула ее.
Но Ганеле ни слова не сказала о том, что видела. Только ночью, в постели, ей было страшно, и она лежала, широко раскрыв глаза.
Потом папа с Янкелем отнесли поручика в комнату, обмыли его, уложили в чистую постель. Отец сложил его деньги и вещи в кучку на ночном столике, а мундир отдал Янкелю:
— Отнеси сейчас же к Якубовичам. Пусть Хай Пинхес вычистит, выстирает, выутюжит. К утру чтоб был, как новый, даже если придется работать всю ночь. А сапоги вычисти сам, чтоб блестели, как зеркало.
Когда Янкель вернулся от Якубовичей, отец пошел с ним в корчму. Отец брал солдат за ноги, Янкель за голову, и они кидали их с галереи к навозной яме, в собачий помет. Только на другой день Янкель оттащил их в конюшню, чтоб никто не видал.
Солдаты проспали всю ночь, весь день и еще ночь, а на цыгана пришлось даже вылить ушат воды, чтоб он очнулся.
В четверг утром на кухню вышел бледный офицер в отутюженном мундире и начищенных сапогах.
— Сегодня среда?.. — брюзгливо спросил он отца.
— А то как же, ваше благородие!
— Кажется, мы были вчера того?..
— Нисколько, господин офицер. Только немножко навеселе, — вежливо улыбнулся отец, потирая руки.
Янкель запряг, и они поехали. И сзади него, куря папиросу за папиросой, сидел бывший человек, призрак человека, лишенный силы и воли, навсегда обезвреженный, чья жизнь, сколько бы она ни длилась, будет только слепым и жалким блужданием по свету.
Никто не знает, какую судьбу определили для этой земли бог с Израилем и кто будет ею владеть.
Первыми были венгры. Потом русские. Потом немцы. Потом румыны. Теперь ее забрали чехи. Правда, в Поляне об этом узнавали только по фуражкам жандармов и таможенных чиновников.
А семье — одно разорение.
Чехи объявили, чтобы в частной торговле не расплачивались венгерскими деньгами, а только чехословацкими. Но они любезно соглашались до определенного срока произвести официальный обмен: сто на сто; за сто крон венгерских — сто чехословацких.
Ужасное положение; мучительная головоломка. Венгры заранее предупредили, что, вернувшись, не будут обменивать чешских денег и ни от кого их не примут. А чехи объявили, что будут менять только до срока, после чего венгерские деньги потеряют цену. На кого ставить? На Венгрию? На Чехословакию? Что знает бедный полянский еврей о международных интригах, о противоречивых интересах и общественных отношениях, о чем рассуждает английский король с итальянским, французский президент с немецким и на чем они в конце концов поладят? Какая жестокость — ставить человека перед такой задачей! Это все равно, что привести его и сказать: ставь все, что имеешь, на любую из двух карт; тяни хоть белую, хоть черную — все равно ничего не выиграешь, только проиграешь. Решайся, несчастный игрок! Вернутся венгры? Не вернутся? Менять? Не менять?
Деньги! В нашем мире — это самое драгоценное достояние человека. Все равно, что здоровье или семья; «четверо мертвы заживо: бедный, слепой, больной и бездетный», — говорит талмуд. Бедный — в первую очередь. Только хамы думают, будто деньги — это средство к цели и коли они есть, так только для того, чтоб купить кукурузной муки или водки, либо стеклянные бусы на шею женщине. Нет, деньги — это доказательство успеха в жизни. Это — зримый знак милости божьей. В красивых металлических кружочках и синеньких картинках воплотилась вся красота, вся сила жизни. Они — творение господне. Ими нельзя сорить.
Отец пошел к дедушке посоветоваться. Дедушка был очень слаб; он уже не вставал с постели и не выходил из своей комнатки. Он пожал плечами, сделал гримасу и прищурил левый глаз. Потом повернул на одеяле свою белую костлявую руку — сперва ладонью вверх, потом вниз. Да? Нет?
— Тяжелая задача. Надо было бы разузнать. Да разве я теперь могу?.. Сто на сто! Это ничего не говорит. Если б сто на девяносто или сто на сто десять — было бы понятней, твердо они сидят или только пускают пыль в глаза. А тут все зависит от того, счастливая ли у тебя рука. Лучше бы, конечно, поменьше наличных, а купить бы золото, доллары, фунты, землю или что угодно, но теперь понятно, все умными стали — разве кто продаст? Покупай, что можешь, плати — кому должен! Пока время есть, выжидай! А хочешь действовать осторожно, обменяй половину: хоть часть денег не пропадет.
Отец тоже так думал, но мамочка ночью, лежа в кровати, плакала:
— Выбросить половину денег? Целое состояние! Для этого мы из себя жилы тянули? Нет, нет! Все останется как есть. Побывали тут и русские, и немцы, и румыны, и чехи… Никто не задержится — вот увидишь, поверь мне. Не меняй!
Кто ничего не имеет, тот никогда не поймет, как трудно решиться! Красная, черная? Правая, левая? И бродил Иосиф Шафар по Поляне, погруженный в раздумье, не замечая здоровающихся.
А деревня не имела никакого представления о его тревогах. Они ее не интересовали. Это не ее дело. Это касается только Шафаров и Фуксов.
Что скажут Герш и Соломон Фуксы?
С семьей Фуксов Шафары уже давно порвали отношения, еще во время тяжбы. Шафары и Фуксы даже не здоровались друг с другом. Но папа видел, что Соломону все удается, что он богатеет, — чувствовал, что Соломон хитер: у него связи с чехословацкими властями, новые хозяева во всем идут ему навстречу, он наверняка знает больше других.
— Что говорит Соломон Фукс? — спрашивал отец у Мордухая Файнермана, выведывал у Лейба Абрамовича, разузнавал у Мойше Кагана, даже снизошел до беседы с Байнишем Зисовичем.
— Соломон Фукс? — ответил ему как-то