Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выздоровела Софья Андреевна, не стало Маши, жизнь Толстого потекла как никогда спокойно. Казалось, даже политика старалась не тревожить патриарха. В свои преклонные годы он нуждался в неизменном ритме, чтобы продолжать размышлять, писать, пребывая в добром здравии. Лев Николаевич вставал рано, умывался холодной водой, застилал постель, подметал, зимой приносил дрова и топил печку. Потом совершал небольшую прогулку в лес, по дороге иногда присаживался, чтобы занести в записную книжку литературный план, новую философскую идею. В девять возвращался в свою комнату, завтракал в одиночестве (кофе с сухарями) за чтением газет – двух русских и английской «Times».
Тем временем седлал свою лошадь толстовский почтальон – рыжий, немытый мужик Филька, носивший огромный черный картуз, – он отправлялся на вокзал к курьерскому поезду. Некоторое время спустя возвращался с полной сумкой, содержимое которой вываливал на стол писателя. Тот допивал кофе, уже вскрывая письма: тридцать-сорок в день отовсюду. Гора писем у его ног была свидетельством и популярности его, и бессилия. Чем помочь этим неизвестным людям, так нуждавшимся в нем? В действительности на несколько по-настоящему трогательных приходились десятки от графоманов, истериков, писателей-неудачников, изобретателей вечных двигателей и не слишком умных последователей его учения, которые спрашивали, имеют ли они право убивать микробов, есть мед, добытый пчелиным трудом, или пользоваться клеем, полученным из костей животных. Толстой делал на конвертах пометки: оставить без ответа, глупость, просьба о помощи. Иногда отвечал собственноручно, но, большинстве случаев, поскольку почерк его стал совершенно неразборчивым, набрасывал несколько строк, которые дочь Саша потом переписывала.
Когда-то секретариат Толстого состоял из жены, двух старших дочерей, писаря Иванова и гостей, выражавших желание помочь. Потом Таня купила пишущую машинку «Ремингтон» и стала печатать на ней некоторые письма отца. За машинкой ее сменила Саша, которая печатала уже не только письма, но и рукописи. Полученная корреспонденция и копии ответов классифицировались, заносились в специальную книгу, их тщательно берегли. Исключение составляли только письма Черткову: все написанное Толстым отправлялось ему в Англию для публикации. Верный хранитель толстовского учения бдительно следил, чтобы новые произведения Льва Николаевича немедленно появлялись, переведенные на многие языки. Если, к несчастью, учитель адресовал очередную статью прямо иностранному журналу, сыпался град упреков, удрученному автору приходилось просить прощения у деспотичного служителя собственной славы. Чертков, сказал он однажды Саше с грустной улыбкой, просит, чтобы его письма никто не читал и ему их немедленно возвращали. Дочь была возмущена подобной дерзостью, но Толстой устало и смущенно умолял не обострять его отношения со ссыльным.
Разобрав корреспонденцию, Лев Николаевич до двух часов работал. Он категорически отказывался носить очки и сидел за столом на низком, детском, Танином стульчике: так не надо было склоняться над бумагами, которые лежали у него буквально перед носом. Ручку держал сразу всеми пальцами, собрав их в кучку, расставлял локти и старый, бородатый, был похож на школьника, корпящего над домашними заданиями. Когда ставил точку, шевелил губами, будто дул легонько, поднимал брови. Никто не имел права беспокоить его во время работы: писатель требовал абсолютной тишины, говоря, что малейший шум мешает сосредоточиться. Если нужно было что-то, нажимал на звонок в форме черепахи или стучал в стену своей палкой. Чаще всего просил отогнать собак, лаявших у крыльца, или кур, которые кудахтали под окнами. Тогда кто-то из слуг обходил вокруг дома с прутиком в руке, вновь наступала тишина, Толстой продолжал работу. Обычно он писал на четвертушках листа, любил и полоски бумаги, оторванные от полученных писем. Иногда, вместо того чтобы поменять местами предложения в том или ином абзаце, разрезал рукопись на ленточки, нумеровал их крупными угловатыми цифрами и виновато говорил Саше, чтобы та была внимательна и ничего не потеряла и не упустила, так как нарезал много «лапши». Дочь вспоминала, что обходился он без знаков препинания, а если и ставил таковые, то совсем не там, где положено, порой делал и грамматические ошибки.
Саша, которой исполнилось двадцать три, была преисполнена гордости, что помогает отцу. Она уносила драгоценные бумажки, и пока гости болтали и смеялись, сидя с прямой спиной за «Ремингтоном», была первой, кто знакомился с новыми творениями Толстого. Помимо текущей работы, ей приходилось перепечатывать его дневники с суждениями о близких и о себе самой. Он всегда любил поверять окружавшим свои тайны, теперь же был смущен, что молодая девушка, дочь, становилась свидетельницей самых сокровенных его размышлений. Но Чертков настаивал, чтобы с дневников снимали копию и отправляли ему, а перед волей этого человека Лев Николаевич чувствовал себя бессильным. Чтобы сохранить жалкую иллюзию, будто пишет исключительно для себя, просил Сашу брать дневник, не говоря ему об этом, чтобы он «не знал», что его теперь перепечатывают, иначе не в силах будет продолжать вести.
В два часа удар колокола сообщал об обеде. Торопливыми шагами Толстой спускался к накрытому столу: белая скатерть, серебро, слуги в белом. Когда входил хозяин дома, все вставали, разговоры прекращались. У него находилось доброе слово для каждого из присутствовавших. Устраивался по правую руку от жены. Кроме членов семьи, за столом обычно сидели его секретарь, врач Душан Маковицкий, воспитатели и гувернантки внуков, друзья, иностранцы, соседи – всего человек двадцать. Было два разных меню – отдельное, в которое входило яйцо всмятку, помидоры и макароны с сыром, составлялось для Толстого. Глава семейства ел быстро и безразлично, гости никогда не слышали, чтобы он каким-то образом выразил свое отношение к тому, что ему подали. У него не осталось зубов, когда жевал, щеки собирались складками. Бывали дни, когда Лев Николаевич страдал от окружавшей его роскоши, бросал гневные взгляды на слуг и хрусталь, не принимал участия в общей беседе и спешил уйти из-за стола. Будучи в хорошем расположении духа, восхищал присутствующих живостью ума: переходя с предмета на предмет, высказывал мнение образно, возбуждался при малейшем противоречии, доводил собственные утверждения до абсурда, потом извинялся за свое поведение и наслаждался очарованной им аудиторией, оглядывая ее острыми глазками.
После обеда шел гулять в парк. Но для этого надо было преодолеть толпу просителей, которые часами дожидались его, сидя на скамейке перед домом под старым вязом. Паломники, направлявшиеся в Киев, мужики из ближних и дальних деревень, юродивые, профессиональные попрошайки, весь этот народец склонялся и шептал слова благословения, когда появлялся барин. Он расспрашивал их, давал советы и деньги – для этих целей в гостиной стоял большой кувшин с мелочью. Как правило, просители были благодарны за милость, но некоторые возмущались, мол, мог бы дать и еще, ведь сам богат, и даже обвиняли в недоброте.
За этими несчастными следовали те, кто прибыл с вокзала в Ясенках: помещик, понявший, что частная собственность – грех, и не знавший, как этот грех искупить; студент, требовавший денег в качестве революционной экспроприации; полусумасшедшая, которая умоляла Толстого поддержать пропаганду эсперанто; молодой человек, желавший, чтобы его наставили на путь истинный; крестьянин, отказавшийся от военной службы по религиозным соображениям и делившийся своими несчастьями; были и просто любопытные, хотевшие увидеть «великого писателя земли русской».