Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, тихий, мирный Душан был антисемитом до такой степени, что, казалось, терял разум. Обладая великолепной памятью, без конца приводил в пример данные, говорящие о превосходстве славянских народов над евреями. Ругал Сашу, когда та ходила в еврейский магазин: говорил, не стыдно ли вам, Александра Львовна, зачем же идти к евреям, почему не поддержать своих, тем более очевидно, что евреи вас презирают, поворачиваются к вам спиной. И страдал от того, что еврей Гольденвейзер был другом семьи.
Активность его была удивительна при столь хрупком телосложении: каждое утро принимал больных в яснополянской деревне, в избе, переоборудованной под медпункт, потом на телеге отправлялся за десятки верст навещать тех, кто не мог приехать сам. Как только выдавалась свободная минута, устремлялся к Толстому и ловил каждое его слово. Ни у одного основателя нового учения не было рядом столь ревностного агиографа – сама мысль о том, чтобы выносить какое-то суждение о доктрине, казалась ему святотатством. Он пришел на землю, чтобы быть свидетелем и запечатлевать. Чтобы не привлекать внимания хозяина дома, который не любил, когда за ним записывали, изобрел весьма оригинальный способ – помечать в кармане, на ощупь, крошечным, остро заточенным карандашом на кусочках плотного картона. Ежедневные тренировки сделали его асом в этом, и часто за чаем Саша замечала, что Маковицкий держит левую руку на столе, а правой незаметно фиксирует. Говорила, что скажет отцу, но красный от смущения Маковицкий просил не делать этого. Несколько мгновений спустя его правая рука вновь исчезала, взгляд становился неподвижным – он писал, писал для потомков. Таким образом Толстые были практически лишены частной жизни – возможности говорить глупости, шутить, петь, ни о чем не заботясь, отмечала Саша. Они знали, что каждое их слово, каждый поступок будут немедленно взяты на заметку.
Маковицкий и Гусев помогали Толстому в составлении «Круга чтения» – сборника произведений известных писателей. За этим занятием Лев Николаевич вновь почувствовал вкус к педагогике: написал брошюру «Учение Христа, изложенное для детей», подготовил «Детский круг чтения» и неожиданно организовал вечерние курсы для деревенских яснополянских детишек. Поначалу их было пятнадцать, они собирались в библиотеке, писатель обсуждал с ними религиозные и нравственные вопросы, оставляя в стороне грамматику, историю, научные сведения. Ребята слушали внимательно, казалось, все понимали. Толстой ликовал: «За это время был занят только детскими уроками, – заносит он в дневник семнадцатого марта 1907 года. – Чем дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха». Софья Андреевна пожимала плечами и ворчала, что муж нашел себе новую страсть – обсуждать с детишками христианские истины, которые те повторяют наизусть, словно попугаи, что не помешает им в будущем стать пьяницами и ворами. Недоброжелательство графини возмущало Льва Николаевича, хотя он и вынужден был признать, что, несмотря на очаровательные мордашки и звонкие голоса, ученики его не были ангелами. Ему хотелось бы обнаружить в них некую основополагающую невинность, девственную чистоту души, не испорченной цивилизацией, все в нем восставало против дурных инстинктов, свойственных взрослым. На самом деле все было не так: однажды он вернулся с прогулки со слезами на глазах, – наслаждаясь чудесным утром, вдруг услышал грубую брань, подойдя ближе, увидел своих учеников.
Впрочем, детей с каждым разом становилось все меньше, и Толстой не знал, чему это приписать – их собственному нежеланию или боязни родителей. Хотя революция была задушена, глухое недовольство крестьян помещиками тлело, мятежи уступили место отдельным проявлениям жестокости. Брата Софьи Андреевны Вячеслава Берса, главного инженера комиссии по организации земляных работ в Гавани под Петербургом, убили безработные, он же защищал их интересы и хлопотал о работе для них. В имении сына Толстых Михаила крестьяне сожгли инструментальные сараи; хозяйственные постройки сгорели и в имении Сухотиных, и тоже подозревали поджог; у соседей Звегинцевых двое подозрительных людей убили кучера и охотника, которых хозяева послали спросить у незнакомцев паспорта. Да и в самой Ясной воровали капусту, стреляли однажды в ночного сторожа, срубили и увезли сто двадцать девять дубов. По совету сына Андрея графиня обратилась к тульскому губернатору. Прислали полицейских, задержали нескольких крестьян. Губернатор рад был случаю раздуть это дело и оставил «стражников» в имении и даже в доме: так апостол ненасилия оказался под защитой людей в мундирах. Ситуация была тем более неприятной, что ни в одном из поместий губернии ничего подобного не было, противники толстовства могли торжествовать. Свое негодование Лев Николаевич высказывал жене, спрашивая, неужели та не понимает, что ему невыносимы аресты крестьян и присутствие полицейских в доме, что все это настоящий ад, что не было в его жизни положения хуже. Софья Андреевна спокойно возражала, что не хочет, чтобы кто-нибудь из близких был убит.
Жены и родители задержанных просили барина вмешаться и обратиться к губернатору. Толстой не мог объяснить им, что все сделано без его ведома, что, следуя своим идеалам, давно уступил все владения жене и детям и ему больше не принадлежит Ясная Поляна, а значит, и ничего не может сделать для несчастных. «Они не могут допустить того, чтобы я – особенно живя здесь – не был бы хозяин, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит», – рассуждает он в дневнике седьмого сентября 1907 года. И делает в записной книжке пометку о том, что прибыл губернатор, что все это «и отвратительно и жалко». Теперь в передней, по словам Саши, «пахло мужским потом и махоркой» – здесь обосновались «стражники».
Дочь умоляла Софью Андреевну отправить их обратно, простить мужиков, подумать об отце – мать оставалась непреклонна. Тогда Толстой написал губернатору и отправил к нему Сашу. Тот выслушал ее, пробежал глазами письмо Льва Николаевича и ответил: «Ваша матушка графиня просила меня об ограждении безопасности Ясной Поляны и вашей семьи, и я только исполняю ее просьбу». И показал письмо графини с просьбой о помощи любой ценой. Вернувшись домой, дочь со слезами на глазах побежала к матери и заявила, что лучше пусть пропадает все, вся Ясная, но нельзя ставить отца в подобную ситуацию. Софья Андреевна твердила свое: говорила, что хорошо знает – Саше безразлично, спалят Ясную или нет, а у нее дети, о которых она должна думать.
Полицейские задержались в имении на два года, Толстой страдал от их присутствия, как от самых страшных угрызений совести. «Если бы я слышал про себя со стороны, – про человека, живущего в роскоши, со стражниками, отбивающего все, что может, у крестьян, сажающего их в острог и исповедующего и проповедующего христианство и дающего пятачки, и для всех своих гнусных дел прячущегося за милой женой, – я бы не усомнился назвать его мерзавцем».[645] Но наряду с этим делится с Поповым в письме от семнадцатого января 1907 года: «…но все-таки со всем желанием поступить соответственно кажущихся высших требований, не могу этого сделать, и не потому, что жалею вкусную пищу, мягкую постель, верховую лошадь, а по другим причинам – не могу сделать горе, несчастие, вызвать раздражение, зло в женщине, которая в своем сознании исполняет все выпавшие на ее долю, как жены, вследствие связи со мной обязанности, и исполняет вполне сообразно своему идеалу, хорошо».