Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, например, он заставил меня отвести его на прием к известному психиатру. Джон при этом изображал отсталого невротичного ребенка, в то время как я обсуждал его случай с ученым мужем. За этим последовал курс лечения, во время которого мы с психиатром периодически встречались, чтобы обсудить прогресс. Бедняга при этом и не подозревал, что его маленький пациент, казавшийся полностью погруженным в свои безумные фантазии, в это время проводил эксперименты на нем самом, а все мои умные и порой провокационные вопросы были придуманы им для этой цели.
Почему я позволял Джону меня использовать? Почему он мог всецело претендовать на мое время и внимание, вмешивался в мои дела и мою журналистскую карьеру? Едва ли его можно было назвать милым. Разумеется, он был уникальным материалом для журналиста и биографа – а уже тогда я решил, что однажды расскажу миру все, что сам знаю о Джоне. Даже еще не полностью сформировавшийся разум Джона определенно оказывал на меня влияние куда более сложное, чем могла бы произвести какая-то новая диковина. Возможно, уже тогда я чувствовал, что он двигается к некоему духовному перерождению, которое придаст новый смысл всему сущему. И надеялся, что мне перепадет хоть лучик от его сияния. Лишь гораздо позднее я осознал, что его ви́дение находилось далеко за пределами способностей человеческого воображения.
Но на описываемый момент единственным «просветлением», которое исходило от Джона, была ужасная убежденность в бессмысленности существования нашего вида. На это открытие он реагировал порой с раздражением, иногда – с ужасом перед той судьбой, что ожидала человеческий мир, и перед тем, насколько он сам в нее впутался. В иных случаях в нем просыпалась жалость, порой – злобная радость, а иногда – какое-то тихое чувство, в котором странно переплетались сострадание, ужас и мрачное предвкушение.
Теперь я попытаюсь составить некоторое представление о реакции Джона на окружавший его человеческий мир. Для этого в более или менее случайном порядке приведу некоторые его комментарии об отдельных людях и их типах, о властях и движениях, управлявших ими, – обо всем, что он изучал в то время.
Начнем с психиатра. Мнение Джона об этом выдающемся манипуляторе сознаний, как мне кажется, показывало одновременно то раздражение, которое вызывал в нем Homo Sapiens, и сочувственное понимание трудностей, перед лицом которых оказывается создание, не являющееся уже полностью животным, но еще не ставшее человеком.
После нашего последнего посещения кабинета, еще до того, как за нами закрылась дверь, Джон разразился долгим щелкающим смехом, который напомнил мне клекот напуганного рябчика. «Бедолага! – воскликнул он. – А что еще ему остается делать? Он обязан выглядеть мудрецом, даже если представления не имеет, в чем дело. Он попал в ту же ловушку, что успешный медиум. Он не просто шарлатан, у него есть несколько довольно ловких трюков в рукаве. Наверняка, имея дело с простенькими делами пациентов с достаточно низким умственным развитием и проблемами, которые в лучшем случае можно назвать примитивными, он отлично справляется с работой. Но даже тогда он по-настоящему не понимает, что делает и как это работает. Разумеется, у него есть какие-то теории, и они частенько оказываются полезны. Он кормит несчастного пациента болтовней, как врач кормил бы таблетками с глюкозой, и доверчивый бедолага глотает ее, чувствует себя обнадеженным и умудряется излечиться сам. Но в ином случае, если к нему приходит кто-то, кто обычно живет, так сказать, шестью этажами выше уютной квартирки нашего знахаря, его ждет оглушительный провал. Как может ум его калибра пытаться понять того, чей разум оперирует понятиями настоящего человека? И я не имею в виду всякие заумные штучки. Я говорю о тонкой связи между одним человеком и другим и между людьми и миром. Этот психиатр сам в своем роде заумен – посмотри только на все эти современные картины и книги про бессознательное. Но он все еще не совсем человек, даже по стандартам Homo Sapiens. Он как бы еще не подрос. Поэтому, сам не зная этого, становится совершенно беспомощным, оказавшись лицом к лицу со взрослыми. Например, несмотря на все эти картины, он представления не имеет, зачем существует искусство – хотя думает, что знает. А о философии – настоящей философии – знает не больше, чем устрица – о верхних слоях атмосферы. Но нельзя его за это осуждать. Его слабые крылья не могут вознести его мясистый прозаичный разум на такую высоту. Впрочем, это еще не повод, чтобы зарываться головой в песок и говорить себе, что он зрит устои человеческой природы. И когда у него на приеме оказывается по-настоящему крылатый разум, страдающий от всякого рода проблем, связанных с недостатком упражнений и полетов, наш друг не имеет ни малейшего представления, что происходит с его пациентом. Он говорит: «Крылья? Что такое крылья? Просто ерунда! Посмотрите на мои и постарайтесь сделать так, чтобы ваши тоже атрофировались как можно быстрее. И для верности суньте голову в песок». И в итоге погружает пациента в своего рода душевную кому. Если состояние закрепляется, все считают, что бедняга «излечился» и уже вовсе ни на что не годен. И зачастую именно так и происходит, потому что наш психиатр обладает поразительным даром внушения. Он может обратить святого в развратника с помощью простого трюка разума. Господи! Какое цивилизованное сообщество доверило бы излечение душ подобному головорезу?! Разумеется, нет смысла его осуждать. Для своего уровня он выглядит вполне достойно и честно делает свое дело. Но никто не станет доверять ветеринару лечение падшего ангела».
Не менее презрительно Джон отзывался и о Церкви. Его интерес к религиозным практикам и доктринам основывался не только на исследовании Homo Sapiens. Он также надеялся (как он признался позднее), что явление, названное представителями моего вида религией, поможет пролить свет на некоторые новые, вызывавшие замешательство изменения, происходившие в его сознании. Он присутствовал на нескольких службах в разных церквях и часовнях. После них он всегда возвращался взволнованным, в состоянии почти истерического раздражения и недоумения, которые порой выражались в непристойных шутках касательно всего действа. Вернувшись как-то со службы вефильского толка, он заметил: «Девяносто девять процентов шелухи и один процент – чего-то еще. Но чего?» Напряженность в его голосе заставила меня обернуться, и я, к своему удивлению, увидел, что в его глазах стоят слезы. К тому времени все функции организма Джона находились под полным его сознательным контролем. И с тех пор как он был совсем маленьким ребенком, я не видел, чтобы он плакал не по собственной воле и не ради достижения некоего эффекта. И все же сейчас слезы невольно струились по его лицу, и Джон, кажется, даже не подозревал об этом. Внезапно он рассмеялся и воскликнул: «Вся эта ерунда про спасение души! Если бы где-то был бог, он, наверное, посмеялся или поморщился бы. Какая разница, будем ли мы спасены или нет? Я бы сказал, что даже желать спасения – чистое кощунство. Но есть и что-то важное, что просачивается через весь этот наносной мусор, как свет сквозь грязное окно».
В День перемирия он убедил меня отправиться с ним на службу в католический собор. Громадное здание было переполнено. Искусственность и неискренность службы сгладились торжественностью случая. Ритуал в какой-то мере сумел растревожить чувства даже такого агностика, как я. Невозможно было не ощутить чудовищную власть, какой древняя традиция преклонения должна обладать над толпами восприимчивых верующих.