Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся во фронтовую землянку.
…Поутру танки должны были выйти на исходные позиции. Начиналось наше историческое январское наступление сорок четвертого года. Полезней всего нам было в эту ночь выспаться. Но Орлов рассудил иначе.
Мерцала над потолком землянки маленькая электрическая лампочка, которую питал старый аккумулятор. Сергей держал в руках давно известную всем моим товарищам, работавшим в «Ленинском пути», толстую тетрадь со стихами. Заглядывал в тетрадь он редко: читал наизусть и, как показалось мне, даже торопился, чтобы успеть дочитать до конца, пока не прогремит команда «Подъем!».
За два года, в течение которых мы встречались, было переговорено о многом и разном. Немало стихов из этой тетради перекочевало на страницы нашей газеты. Впрочем, оказалось немало и таких, которые были напечатаны только в газете. В тетрадь они так и не попали. Это были чаще всего стихи, написанные уже в редакционных землянках по разного рода случаям, когда Сергей выполнял наш срочный заказ. Работалось ему трудно. Он склонялся над листом бумаги, шевелил губами, писал и вычеркивал, снова писал. На широком лбу его сперва возникали росинки пота, а вскоре уже пот катился ручьями, а мы все торопили его: в полосе верставшегося номера зияла дыра. «Заткнуть» ее предстояло Орлову.
Какой молодой поэт не хочет увидеть свои стихи в газете! Орлов не составлял исключения. Но к нашим заказам относился как к тяжкой принудиловке. Он не умел писать стихи по заказу. Наверное, внутренне даже противился этому делу, ибо уже тогда знал себе цену, понимал, что не эти наскоро сложенные строчки могут определить лицо его. Он пытался жить по какому-то еще неясному ему самому, по высокому счету, судил себя строго, и, наверное, нас, наседавших на него и требовавших стихов на злобу дня, — тоже. Ведь мы были молоды и не всегда понимали, что ценнее — рифмованные отклики или стихотворения, копившиеся в этой толстой, скрепленной железной скобкой тетради.
По возрасту Сергей был моложе многих из нас. Отношением к литературе, наверное, старше. В послевоенные годы, воздавая должное поэтам, шагнувшим в литературу прямо из окопов переднего края, мы не всегда могли провести «разграничительные полосы» между ними. А полосы эти существовали. Одни из сверстников Орлова действительно стали поэтами на войне, разумеется, вопреки ей, как это правильно заметил в одной из своих статей он сам. Другие, подобно М. Дудину, М. Луконину, пришли на войну поэтами. В их числе был и Орлов. Неважно, что он не успел опубликовать даже малой части того, что уже было написано. Просто он был рожден поэтом, а требовательность к себе была составной частью таланта Орлова.
Я это особенно зримо увидел в ту ночь перед боем, когда Сергей одно за другим прочел мне почти все, что было написано им на войне. Ему был нужен слушатель. Но как мне самому оказалась необходимой вот эта ночь!
Прожив три года на войне, пройдя от пограничного литовского города Таураге до стен Ленинграда, видавший, казалось бы, все, я впервые, может быть, стал воспринимать пережитое не разумом, а душою. Опыт души Орлова оказался глубже, богаче моего. И когда Сергеи протянул мне тетрадь и попросил сохранить ее, а в случае чего перестать матери, Екатерине Яковлевне, я отшатнулся от него. Меня можно было понять. Как и многие фронтовики, я не то чтобы верил в приметы, но не пренебрегал ими. А одна из примет, бытовавших тогда, наставляла: если хочешь вернуться из боя живым, возьми с собой все, что должно быть в подсумке, а товарищу же верни все ему принадлежащее, — тогда вы встретитесь снова.
Многое из услышанного мною тогда вошло в первую книгу Орлова, одну из лучших поэтических книг представителей так называемого третьего поколения советских поэтов. Орлов назвал ее «Третья скорость». Мы шутили: Сережа на третьей (на танковом языке — боевой) скорости вошел в литературу. Собственно, так оно и было. И быть иначе не могло. Ведь вместе с народом он пережил все, что выпало на его долю. Именно пережил, а не увидел со стороны, хотя, как выяснилось, зоркостью он обладал отменной. И не потому, что в смотровую щель своего танка от Мги увидел «предместья Вены и Берлина». И не потому, что сумел найти слова о высоком предназначении и высоком отличии солдата, сказав, что он, солдат, крепче стали, из которой сделана броня его танка:
Проверь мотор и люк открой —
Пускай машина остывает.
Мы всё перенесем с тобой:
Мы люди, а она стальная…
Было в тех стихах еще что-то такое, что не сразу останавливало внимание. Это «что-то» мне лично открылось только потом, когда уже после войны мы долгими ночами прогуливались по пустынным улицам Ленинграда или вели неторопливые беседы в гостиничном номере в Москве. Каким словом передать эту, если так можно сказать, всеохватность мысли Орлова — от того, что знали мы все, и до того, о чем вряд ли задумывались? Еще не были запущены первые спутники, еще не пробил дороги в космос Юрий Гагарин, а Орлов уже мучился таинственным желанием увидеть недоступное. И как стало ясным теперь, эта мука пришла к нему не с годами, а еще тогда, до войны. Он был убежден, что открывателем будет не сверхчеловек, а такой, как он сам, солдат. Не случайно в одном из стихотворений, прочитанных в ночь перед боем, была строчка о тем, что «космос молча, звездами пылит», в другом говорилось: «Идут машины, словно громы, сошедшие с крутых небес».
Под строчками:
Потомок наш о нас еще вспомянет
В каком-то многотысячном году,
В путь отправляясь на ракетоплане
На только что открытую звезду —
стоит дата: «1943 год».
Это — не случайное озарение поэта, желающего дать должную оценку подвигу его товарищей-фронтовиков. Уже тогда, на войне, он жил с глубоким убеждением в том, что его танк в мирное время будет перелит в ракетоплан. Как и в том, что
Слесаря, танкисты и поэты,
Мы на желтую Луну взойдем.
Потом эта тема будет все шириться, нарастать в поэзии Орлова, укреплять его веру, что «придет человек