Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот открывается зеркальная дверца — и с ее движением меняется интерьер темной комнаты, в композицию входят фрагменты стекла с мимолетными фрагментами света.
И тут я могу изобразить на картине суть шкафа. Суть, которую никогда не споешь. Но мне нужна свобода говорить бессвязно, ведь так я глубже в тебя проникаю. Меня влечет лишь ошибочное, обожаю грех, самые сливки греха.
Но что делать, если тебя не умиляют мои недостатки, тогда как я любила твои. Ты растоптал мою чистоту. Я знаю одно: ты не любил меня. Я была одинока. Тобой одинока. Я пишу в пустоту, импровизирую, но моей импровизации не существует. Я оторвалась от себя.
Мне необходимо разрушение, только так я есть на свете. Только так мне хорошо.
И пусть тебе будет хорошо. Я вот-вот взорвусь от одиночества. Смерть — это, наверное, бесшумный внутренний взрыв. Тело больше не в силах оставаться телом. А что если у смерти вкус еды, когда набрасываешься на нее с голоду? А что если смерть — наслаждение, эгоистическое наслаждение?
Вчера, когда я пила кофе, я вдруг услышала, как прислуга в прачечной вешает белье на веревку и напевает какую-то мелодию без слов. Что-то вроде кантилены, очень грустной и жалобной. Я спросила ее, чья это песня, она ответила: так, просто глупость, ничья она.
То, что я тебе пишу, именно ничье. Эта ничья свобода очень опасна. Она как бесконечность цвета ветра.
Всё, что я сейчас здесь пишу, так же горячо, как свежесваренное яйцо, которое мы перекидываем с руки на руку, чтобы не обжечься, — яйцо я уже писала с натуры. И сейчас, как на картине, я просто говорю «яйцо», и этого достаточно.
Нет, я никогда не была современной. И вот что происходит: когда мне не хватает картины — появляется картина. И когда мне сильно не хватает слова, именно тогда слово обретает смысл. И когда мне очень не хватает жизни, начинается жизнь. Стараюсь не выйти из берегов. На это требуется много усилий. И тогда я грущу, просто чтобы отдохнуть. В конце концов, могу даже тихо расплакаться от грусти. А потом встаю и начинаю всё сначала. Я бы сейчас не стала тебе рассказывать историю, а то это была бы проституция. Я пишу не для того, чтобы тебе угодить. В первую очередь я хочу угодить себе. Мне надо гнуть одну линию и не засорять свое «ид».
Сейчас буду писать тебе всё, что в голову взбредет, стараясь цензурировать себя как можно меньше. Тянет попробовать новизны. Однако пока я есть у себя, одиночество мне не грозит. Ну, начали: буду брать всё настоящее, что есть во всякой умирающей фразе. Вот:
ах, знай я, что так всё сложится, не рождалась бы. Ах, знай я заранее, не стала бы рождаться. Безумие — ближайший сосед самого безжалостного благоразумия. Это мозговая буря, и одна фаза едва ли имеет что-то общее с другой. Я глотаю безумие, но оно не безумие — оно другое. Понимаешь меня? Придется прерваться: я так устала, что только смерть излечит меня от усталости. Ухожу.
Вернулась. Теперь попытаюсь снова войти в курс того, что со мной сию минуту происходит, и так буду создавать сама себя. Ну вот:
кольцо, которое ты подарил мне, было стеклянным, оно разбилось — и любовь прошла. Но иногда на ее место приходит восхитительная ненависть, как бывает у тех, кто любил друг друга и пожрал друг друга. Для меня стул, который стоит напротив, — предмет. Бесполезный, пока я на него смотрю. Скажи мне, пожалуйста, который час, чтобы мне знать, что в этот час я жива. Я встречаюсь сама с собой: это смертельная встреча, потому что только смерть положит мне конец. Но я продержусь до конца. Я тебе открою тайну: жизнь смертна. Придется всё оборвать, чтобы сказать тебе следующее: смерть — это невозможное, недосягаемое. Таким образом, смерть едва ли может быть будущей, но есть такие, кто не выдерживает и кончает с собой. Это как если бы жизнь сказала следующее: а следующего не было бы. Только застывшее в ожидании двоеточие. Мы замалчиваем эту тайну, чтобы скрыть факт смертности каждого мгновения. Предмет-стул интересует меня. Я люблю предметы тем больше, чем меньше они любят меня. Но если я сама не понимаю, что пишу, вина не моя. Мне надо говорить, потому что это спасает. Но слов не осталось, мне нечего сказать. Что стал бы говорить в безумном припадке откровенности человек самому себе? Что бы ни говорил — это было бы спасением. Хотя страх слабости наплывает из мрака, связующего меня с миром и творческим бессознательным мира. Сегодня ночь моей звезды на небе. Дождь перестал. Я слепа. Я таращу глаза и почти ничего не вижу. Но тайны я не вижу и не чувствую. Может, у меня тут настоящая оргия вне рассудка? Словесная оргия? Радиола сломалась. Я смотрю на стул, и в этот раз вышло так, будто он тоже на меня посмотрел и меня увидел. Будущее мое, пока я жива. Вижу цветы в вазе. Это полевые цветы, они выросли, хотя их никто не сажал. Они желтые. А моя кухарка говорит: вот же уродские цветы. Потому что трудно любить францисканское. Но за пределами моих мыслей есть истина, истина мира. Алогичность природы. Какая тишина. «Бог» — это такая бесконечная, пугающая меня тишина. Как думаешь, кто изобрел стул? Нужна смелость, чтобы писать всё, что приходит в голову: никогда не угадаешь, что именно придет и напугает. Священный монстр умер. Вместо него родилась девочка, у которой не было мамы. Я прекрасно знаю, что придется остановиться. Не потому что слов не хватает, а потому что всё это и особенно то, о чем я думаю, но не пишу, — непроизносимо. Расскажу о так называемом опыте.