Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К весне набралась бригада добровольцев, которая взялась за ремонт храма. Через полтора года в храме настелили пол, установили иконостас и начались службы.
Прошло еще семь лет. Возле церкви выросло два кирпичных здания — воскресная школа и дом причта с трапезной, швейной, иконописной мастерской, а также небольшой домовой церковью и крестильней внутри. Все это неусыпным попечением и заботами отца Андрея, который как-то умел раздобыть денег. Повезло, конечно, и с тем, что у одной из дочек Никиты Михалкова была здесь неподалеку дача, на которую раза три приезжал в гости и сам, и тоже зашел в церковь, молился, даже исповедовался у отца Андрея. На исповеди отец Андрей не произнес ни слова, а только смиренно слушал, что в общем вполне объяснимо: не он же должен исповедоваться, а ему. Никита Сергеевич ставил свечи, крестился, потом с благоговением причастился, словом, вел себя совершеннейшим христианином и так, будто в жилах его течет такая же, как у всех, кровь. После его посещения стройка пошла намного бодрее. В следующий свой приезд Никита Сергеевич тоже не оставил церковь и отца Андрея своим милостивым вниманием. А через месяц после его третьего визита в воскресной школе появились стеклопакеты и паркетные полы.
Но когда церковь была полностью восстановлена, оба кирпичных здания достроены, а церковный двор усажен кустами чудесных роз, отец Андрей затосковал. Все вроде уже сделал, построил, возвел. Полуграмотные бабки, бабы с двадцатью абортами за душой, разговоры про сглаз и порчу, быстро исчезавшие редкие светлые огоньки — молодые девочки и юноши, которых отец Андрей благословлял ехать в Москву учиться, деревенские поминки и свадьбы надоели ему до смертной истомы, до рвоты. И батюшка ощутил себя в тупике. Молиться? Но больше, чем того требовали его обязанности, молиться он не мог. Ну не мог. Цели нет передо мной. С тоски батюшка пристрастился даже к телесериалам и все вечера просиживал теперь перед экраном.
И тут в их деревню снова заехал Никита Сергеевич. В то воскресенье он первый раз согласился зайти в их скромную трапезную пообедать, много и складно во время обеда говорил. Все это был явный Промысел. И как раз когда Никита Сергеевич сделал паузу, процитировав Розанова и явно собираясь сослаться на Ильина, батюшка сказал как бы между прочим:
— Жизнь сельского иерея рано или поздно заходит в тупик.
Никита Сергеевич как-то сразу все понял. Уловил.
— Отправим вас в Москву, — сказал Никита Сергеевич. — Как раз одно очень высокопоставленное лицо (тут Никита Сергеевич опустил глаза и понизил голос) ищет себе личного духовника.
— Да нет, — замялся было батюшка, но Никита Сергеевич уже нажимал кнопочки серебристого, сияющего неземным зеленоватым светом мобильника.
Жизнь отца Андрея переменилась в один час.
Вскоре его включили в штат Отдела внешнецерковных сношений, сразу назначив на очень высокий пост. Он переехал в Москву, стал ездить на блестящей черной машине, встречаться с пастырями иных конфессий, посещать званые обеды, торжественные концерты и придворные балы.
Батюшка был красив и статен, русая борода, ясный взгляд, неглупые речи — все-таки окончил Московский университет, философский, между прочим, факультет. Он стал украшением разных торжественных мероприятий. Его звали перерезать красные ленточки, освящать особняки, провожать напутственным словом делегации, награждать церковными орденами Ю. Лужкова, С. Степашина и Е. Примакова. Награждаемые тускло смотрели попу в глаза. Но он улыбался, по-мужски жал им руку и ни одной мысли не проносилось в его голове.
— Послушание, — твердил он матушке после очередного многочасового околоправительственного или думского фуршета, — просто послушание.
Но матушка впервые за их многолетний союз, за их жизнь душа в душу, ничего не хотела слушать. И начала говорить батюшке невероятные вещи:
— Надо вернуться в Прошино.
— Ты бесишься с жиру! — отвечал ей сквозь зубы батюшка. К тому времени они уже объездили всю Европу, побывали в Бразилии, Австралии, Новой Зеландии с разными почетными миссиями от Московской Патриархии.
Многие им до смерти завидовали. Многие клеветали, писали в Патриархию доносы. Но отец Андрей стоял крепко — высокопоставленное лицо, домашним священником которого он стал, был никто иной, как... Впрочем, тут государственная тайна и почти что тайна исповеди. Только матушка все время сбивала батюшку с толку, она вообще как-то поутратила свое смирение и все пыталась отца Андрея расшевелить, открыть ему глаза. Но батюшка и сам все видел, все понимал, а чего не видел и не понимал, того понимать и видеть не хотел. И отмалчивался на все матушкины призывы.
Матушка видимо начала чахнуть. Удивительно просто. Начала чахнуть. Батюшка повел ее к лучшим кремлевским врачам. Но врачи только руками развели: никаких шансов, скоротечный рак желудка, разрезали и зашили обратно: уже поздно. И вскоре матушка отдала Богу душу. Умерла она в мире с собой и батюшкой — по милости Божией, у нее почти не было болей, она только таяла и слабела буквально с каждым днем, пока не ослабела совершенно. Перед смертью она не говорила батюшке никаких красивых слов, не давала благословений и заветов, просто сказала: «Вот и все, Андрюшенька». И в сознание после этого не приходила.
Через неделю после ее похорон батюшке пришло по почте письмо. Конверт без обратного адреса, удлиненный, чуть голубоватый, внутри черно-белая фотография. А на фотографии их старенькая, покосившаяся избушка с ситцевыми занавесками, по окна в снегу. Из трубы идет дым. На заднем плане видны развалины церкви. Отец Андрей обвел глазами новенькую, с иголочки квартиру, надежно мигающий зеленый огонек сигнализации у выключателя в коридоре, прислушался к тихим шагам вышколенной охраны за дверью, выглянул в окно, где на парах стояла с водителем его черная «ауди», посмотрел на матушкин портрет, висевший на стене, и тихо проговорил:
— Наденька, слишком поздно.
В небольшой сельской церкви -ской губернии служил один батюшка. Приход у него был немноголюдный, 10 бабушек, да летом — дачники. За хор и чтеца была у батюшки собственная матушка, редко кто находился подпеть ей.
Матушка была особой тонко чувствующей, да еще и с, что называется, «близкими слезами». И вот начнут они служить, наступит какое-нибудь любимое матушкино место в службе, и она уже тихо плачет. До того жаль ей потерянного рая, потому что в эти минуты она особенно остро ощущала именно это: рай потерян. Сначала плачет тихо и одновременно поет, это еще было ничего, но служба продолжается, а ей все горше. И до того доходило, что уже и петь она не могла от растущих рыданий. А петь-то надо! И читать тоже — громко да внятно. Но как тут возгласишь, когда реально душат слезы?
В общем, батюшка был всем этим сильно недоволен. Выходил он из алтаря, службу останавливал, делал своей чтице-певице строжайшие выговоры, истерики велел немедленно прекратить. Не помогало. То есть помогало, но ненадолго, до тех только пор, пока матушка не вспоминала: раю мой раю потерянный, и здесь его нет. И вот однажды терпение у батюшки кончилось. Вышел он из алтаря и ка-а-ак даст матушке затрещину. Да еще одну, да еще. И что же?