Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы заметили, что Фату все протирает жавелевой водой? Почему? Да потому что ей хочется очистить мир, который нанес ей обиду, – вот она и пытается дезинфицировать его, избавить от вирусов, струпьев, микробов, язв, бактерий и прочих гадостей. Она решила покончить со злом. Но этим дело не ограничивается. Есть еще один момент, самый важный, который все объясняет.
– Какой же? – прошептала мадемуазель Тран, изнывая от нетерпения.
– Она выбрала для этого жавелевую воду. Мадам Симона, вы здесь занимаетесь бухгалтерией: сколько литров этой воды Фату расходует за неделю?
– Двадцать пять! Целое состояние! Но я ей не перечу: эти несчастные двадцать пять литров жавеля – единственное, что ее хоть как-то поддерживает.
Сент-Эспри оглядел всех нас и спросил:
– А почему?
Вместо ответа мы хором повторили:
– Почему?..
«Ученики пророка, истинно говорю вам!»… Сент-Эспри обладал таким магнетизмом, что собравшиеся благоговейно внимали ему, ловя каждое слово. Он улыбнулся:
– Потому что Фату хочет все отбелить. Вот главное свойство жавелевой воды: она не только очищает, она еще и отбеливает. И это самое важное: выбрав жавелевую воду, Фату тем самым говорит нам не только об окружающей среде, которая внушает ей отвращение, она говорит нам о себе.
– О себе? – повторил как эхо Робер Ларусс.
Ну прямо-таки месса, ей-богу!
Сент-Эспри нагнулся ко мне:
– Феликс, она когда-нибудь рассказывала тебе о своем детстве, о родной деревне, о школе?
– Нет.
– О своих родителях?
– Э-э-э… нет.
– О братьях и сестрах?
– У нее только один брат – Бамба.
Сказав это, я прикусил язык: только бы он не начал меня расспрашивать, иначе я проговорюсь и все узнают, что Бамба, мой самозваный дядя, нас обчистил.
– Бамба не брат Фату, – поправил Сент-Эспри.
– Как?! – воскликнула мадам Симона. – Бамба ей не брат?
Мой родитель посерьезнел:
– Бамба мужественный человек, некогда он сыграл важнейшую роль в жизни Фату, хотя и не принадлежит к ее семье.
Я насторожился: откуда Сент-Эспри известна эта тайна? Но он как будто угадал мои мысли, потому что тотчас же объяснил:
– Бамба сам все мне рассказал. Феликс, у твоей матери было четверо братьев и три сестры. Упоминала ли она о них?
– Нет.
– Описывала ли когда-нибудь Африку? Сенегал? Мавританию?
При каждом названии я только мотал головой, пристыженный собственным молчанием. Никогда раньше я не замечал этих белых пятен на карте моей памяти: Мама как-то исподволь внушила мне, что ее жизнь началась одновременно с моей, и я, как избалованный, беззаботный эгоист, искренне верил в это.
– Возила ли она тебя в черные кварталы Парижа – в Золотую Каплю, в Шато-Руж, в Страсбур-Сен-Дени, на рынок Дежан?[10]
– Нет, она ненавидела эти места и запрещала мне посещать «гетто». Мы даже к тамошним парикмахерам не ходили и шмотки не покупали.
– Что ж, ты подтверждаешь мой диагноз. Фату порвала со своим прошлым, со своими корнями, и пустилась в свободное плавание. Она решила стереть из памяти свою историю, свое происхождение. А когда человек отрекается от своего прошлого, он тем самым лишает себя настоящего и, уж конечно, будущего.
И вот именно в этот момент мы увидели самое страшное: Мама, словно в подтверждение слов Сент-Эспри, смочила губку жавелевой водой и начала растирать ею руки и плечи. При этом ее лицо исказилось от боли, но она упрямо продолжала свое дело.
– О господи, да она же спалит себе кожу! – завопила мадам Симона.
Сент-Эспри кинулся к Фату и вырвал у нее из рук бутылку и губку. Мама растерянно посмотрела на свои пустые ладони, призадумалась и через несколько секунд попыталась начать все снова. Но он решительно удержал ее. Она сразу потеряла интерес ко всему окружающему, села на стул и замерла. Для нее ничто уже не существовало. Наши взгляды, наши разговоры – все это проходило мимо ее сознания.
– Ну вот, теперь она взялась за себя, значит придется ее госпитализировать, другого выхода нет, – решила мадам Симона. – Сейчас позвоню в «скорую».
– Только не это! – воскликнул Сент-Эспри, не дав ей схватить телефонную трубку.
Вот тут я впервые почувствовал к нему симпатию.
– Но… как же быть? – робко спросила мадемуазель Тран.
– Фату нужно отвезти домой. Если ей и суждено возродиться к жизни, то лишь на земле, где она увидела свет.
– Что-то я не пойму, – вздохнула мадам Симона.
Сент-Эспри схватил Маму за плечо, стронул с места (она пошла за ним не глядя, послушно, как робот) и, обратившись ко мне, скомандовал:
– Собери ее вещи, Феликс, мы уезжаем. Твоей матери необходима Африка. Только Африка сможет ее вылечить.
* * *
С того момента, как мы вышли из самолета в Сенегале, я испытывал дискомфорт. Не тот банальный дискомфорт, который причиняют неудобные кровати, стулья, помещения, нет, это был мой особый дискомфорт, ощущаемый и где-то внутри, и на коже – словом, захвативший все мое существо. Местные запахи, жара, краски, свет, звуки, расслабленность, ритмы, близость чужих тел – все казалось мне чужим, все отталкивало.
В поисках нашего отеля мы с Мамой и Сент-Эспри прошли по улицам Дакара, пробираясь в густой толпе между прохожими, товарами, разложенными прямо на тротуарах, велосипедами, не разбирающими дороги, оглушительно сигналившими машинами. Я чувствовал себя затравленным. Здешние люди двигались совсем не в парижском темпе, а либо гораздо медленнее, либо много быстрее, налетая друг на друга, сталкиваясь, соприкасаясь, и это никого не шокировало.
Но самое удивительное вот что: здесь я уже не был единственным чернокожим! В Париже я выделялся, привлекал внимание одной только своей внешностью; конечно, время от времени мне доставались из-за этого оскорбления какого-нибудь придурка-расиста, но на таких я плевать хотел, помня Мамины слова: «Если человек глуп, то это его и только его проблема, притом серьезная!»
Так вот, очутившись здесь, в толпе сплошных чернокожих, я сразу понизился в статусе, став теперь лишь одним из множества себе подобных, ничем не отличавшимся от других. Да и Мама тоже растворилась в этом окружении. Мимо меня проходили десятки, потом сотни, потом тысячи женщин, и у всех я обнаруживал тот же цвет кожи, те же черты, то же телосложение. Поначалу я принимал их за ее теток или кузин, однако вскоре их множество поставило меня перед жестокой реальностью: я стал свидетелем свержения Мамы. Ее величественная красота с каждой минутой тускнела все больше и больше. Черные в черной Африке, мы теряли свои привилегии; нет, подумал я, уж лучше быть черным в Париже.