Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Немецанц Алексана и его жены Арпеник большое хозяйство: два сада, огород, птичник, пасека в тридцать ульев, крольчатник, хлев на три коровы и восемь овец, свинарник. Пока Алексан надрывает спину на земельном участке, жена занимается домом и живностью: моет, чистит, задает корм, выпроваживает на пастбище. До вечера она крутится на кухне: печет, обжаривает, припускает, стерилизует. Заготовки – дело тяжелое и кропотливое, с одной только кавурмой столько возни: протомить мясо со специями почти сутки на крохотном огне (до полуобморочного состояния, шутит Арпеник), плотно распределить по банкам, залить горячим растопленным маслом – и сразу же, не давая остыть, закатать. Зимой такое мясо всегда выручает – и яичницу можно пожарить, и в каши-супы добавить. Алексан, когда успевает, помогает жене: то баклажаны-помидоры-перец на костре запечет, то малину с сахаром для джема перетрет, то жареную пшеницу в каменной мельнице измельчит в похиндз[32] – Арпеник новым электрическим мельницам не доверяет и пользуется неподъемной старой, доставшейся ей от прабабушки. Она неохотно принимает помощь мужа, все отправляет прикорнуть – иди, поспи хоть немного, дай руке отдохнуть. Он послушно укладывается, но, поворочавшись с боку на бок, возвращается к ней. Она качает головой, однако ничего не говорит. Да и что тут скажешь, бессонница в их возрасте – дело обычное.
Часть заготовок они отправляют приемной дочери, малую долю оставляют себе, а бóльшую продают на фермерском базаре – в ярмарочные дни туда приезжают отовариваться горожане. Алексан с ними вежлив и терпелив – городские словно дети, во фруктах-овощах не разбираются, сальтисон от ветчины отличить не умеют. Он обстоятельно рассказывает, какие яблоки брать на сейчас, а какие – на долгое хранение, объясняет, с чем и как есть вяленья, обязательно дает попробовать, притом отрезает не прозрачными лепестками, а щедрыми ломтями. Одни клиенты слушают его с благодарностью, другие вежливо обрывают – спасибо, сами разберемся. Он не настаивает – мое дело объяснить, а вы как хотите. Иногда среди покупателей попадаются до того неприятные люди, что он диву дается, как их земля носит: смотрят свысока, хамят, берут продукты с таким видом, словно одолжение делают. К факту их существования он относится со смирением: хочешь не хочешь, а паршивая овца в любом стаде найдется, какой тогда толк возмущаться из-за того, чего не изменить?
Если спросить у Алексана, чего он боится больше всего на свете, он ответит, не раздумывая: голода. Боль можно утихомирить лекарством, холод можно спугнуть теплом, страх можно заболтать. А вот голод ничем не усмиришь и не обманешь, он будет кружить над тобой адовым мороком, измываясь и убивая в тебе все человеческое. Алексан знает голод в лицо, он жил с ним долгие, бесконечные два года, двадцать пять страшных месяцев: зиму, когда, не подозревая о том, что Берд окажется в блокаде, беззаботно подъедали заготовки, а в феврале остались совсем без припасов; весну, когда бомбили в самый сев, чтобы не давать людям работать на земле; лето, когда дым от подожженных полей пшеницы застилал небо от края и до края; осень, когда невозможно было выбраться в лес, чтобы раздобыть диких плодов; зиму, когда малыми партиями через обстреливаемый перевал стала приходить помощь: крупы, сухое молоко, чай, яичный порошок – и хотя бы дети тогда смогли продержаться до тепла, а вот взрослые, особенно старики, уходили один за другим, проснулся с утра, бабушки уже нет, дед на ладан дышит, к вечеру и его не станет; весну, когда, махнув рукой на обстрел, люди вышли в поля, чтоб возделывать землю, возвращались не все – кого пристрелят, кого в заложники возьмут, но деваться было некуда, война или голод – все одно смерть; лето, когда град с кулак побил все, буквально все, не пострадал только картофель, на нем и надеялись продержаться до весны; осень, когда с огородов и полей стал исчезать урожай, сначала думали друг на друга, потом обнаружилось, что это горожане – у них, оказывается, тоже голод, работать с землей они не умеют, вот и воруют у деревенских… Алексан и сердился, и жалел их: да и что скажешь против людей, которые, пересилив страх смерти, перебирались через опасный горный перевал, чтобы воровством раздобыть пропитание для своей семьи? «Страшнее голода ничего нет», – считал Алексан, и он знал, о чем говорит, потому что видел голод в лицо. Он явился ему в облике изможденного старика: ввалившиеся щеки, ниточки бескровных губ, пергаментная кожа, обтягивающая остро выступающие скулы. «Если неосторожно провести по ним пальцами, можно пораниться», – некстати подумал Алексан. Старик, словно услышав его мысли, дрогнул прозрачными веками, под которыми угадывалось движение темных зрачков, но открыть глаза не смог. Он лежал на боку, неловко вывернув шею и откинув в сторону левую руку, подбородок торчал вверх, от уголков глаз к вискам тянулись белесые дорожки высохших слез, правой рукой он подгребал к себе мерзлую землю – бесконечным бессмысленным движением, штаны сползли вниз, оголив впалый живот и дряблую воронку пупка, нога, там, где ее прихватило капканом, почернела и сочилась кровью, кость была раздроблена и превратилась в крошево. Всю дорогу, пока Алексан вез его в больницу, старик молчал, только морщился, когда машина подпрыгивала на выбоинах. Когда его загружали на каталку, он вцепился Алексану в руку, потянул к себе. Алексан наклонился, еле разобрал сквозь его прерывистое и трудное дыхание слова, побледнел, выговорил одними губами: «Назовите адрес, остальное мое дело». Старик адрес назвал.
Алексан поехал из больницы к Мушеганц Цолаку. Тот обнаружился на заднем дворе своего дома – колол дрова. При виде гостя отложил топор, устремился навстречу, улыбаясь и протягивая руку для пожатия. Алексан собрал пальцы в кулак и ударил его в улыбающиеся губы, один раз, потом второй, увернулся от ответного удара, резко нагнулся, не глядя, нашарил полено – и, морщась от боли, остро отдающей в покалеченной левой руке, шандарахнул Цолака в живот. Тот всхлипнул, согнулся пополам, рухнул на землю. Алексан постоял немного над ним, унимая злость, сплюнул, растер плевок ботинком. Сел рядом, помог Цолаку перевернуться на спину.
– За-чем на своем у-частке медвежий капкан по-ставил? – спросил, заикаясь сквозь одышку. – Кого ты поймать хотел? Шакала?
Цолак провел пальцами по разбитой губе, приподнялся, скривился от боли, откинулся на спину.
– Какой капкан?
– А то ты не знаешь! – выпалил со злостью Алексан.
– Кто-то попался?
– Старик. Беженец.
– Раз беженец, значит, воровать можно? – Цолак сел, неожиданно резко развернулся и залепил Алексану пощечину. Тот не стал уворачиваться и отвечать не стал. Сглотнул, ощущая во рту неприятный привкус крови.
– Без ноги останется. Если вообще выживет. Правнучка в городе, больше никого. Остальные все сгинули в погроме.
Цолак встал, поднял полено, которым Алексан его ударил, кинул, не глядя, в гору колотых дров. Полено угодило в самую верхушку, зацепилось заусенцем коры за другую деревяшку, повисло в воздухе.
– А у меня, значит, не дети! – свистящим шепотом произнес он. – И половина родственников не беженцы. У меня, значит, воровать можно! Потому что я, сука, не человек! И жрать мне не полагается!