Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Похоже, у тебя с ними много общего, – проницательно замечает он. – Они тоже любят плащи, как в фэнтези, эликсирчики и эльфийские песнопения.
– Да, но у них женщины не допускаются. Кроме того, священникам нельзя заниматься сексом, никаким и никогда; можно, только если ты какой-нибудь приземленный европейский служитель и тебя соблазняет крестьянка в оливковой роще. Это почему-то прощают куда охотнее, чем секс в Америке.
Он обдумывает услышанное.
– А порнушку семинаристам смотреть можно?
– НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ, да они и сами не хотят, потому что порнография оскорбляет святую наготу человеческого тела, созданного по образу и подобию Господа.
– Чем же они тогда занимаются в интернете, если порно смотреть нельзя?
– Ну, рассматривают фотографии разных драгоценных камешков и читают блоги епископов, например, о том, почему современные купальники – это зло.
– Но зачем они это делают? Как кто-нибудь вообще может захотеть заниматься чем-то подобным? Зачем?
Я пожимаю плечами. Я-то с шести лет стихи писала.
– Призвание есть призвание.
Наш семинарист – капризный молодой итальянец с презрительно поджатым носом, уложенными в детской стрижке смоляными волосами и глазами, по форме похожими на две арбузные семечки. Как и многие семинаристы, он родился на свет уже пожилым, с трубкой во рту и стаканом портвейна в руке. Он высок, но слегка горбится под тяжестью давящих на него традиций и всякий раз, выходя из приходского дома на солнце, моргает, как пещерный человек, самые интересные части тела которого все еще находятся в процессе эволюции. Я думала, что и голос у него окажется густым и важным, соответствующим общей картине, но когда он открывает рот, оттуда вылетают раздольные и веселые чикагские ноты. Мне он запал в душу мгновенно и безо всяких причин, так, как западают люди, о которых хочется писать.
Он всей душой предан исключительно трем вещам: Богу, «бьюикам» и Италии. Он верит в то, что идеальная женщина живет где-то на итальянском «сапожке», катается по холмам в красной юбке в клетку, прижимая две бутылки вина к сиськам, похожим на пасту, крепко накрученную на вилку. Он с ней никогда не встретится, но она определенно существует. И ему этого вполне достаточно.
– В Италии очень трудно соблюдать целибат, – говорит он, и на его челюсти подрагивает мускул – вероятно, один из тех, которые участвуют в пережевывании лазаньи. – Но здесь, в Америке, это намного проще.
Я откидываюсь на спинку стула, изучая семинариста взглядом. Вот вам, пожалуйста, мужчина, который в детстве услышал, как горячую чиксу назвали «сочной помидоркой», и воспринял это так буквально, что создал себе установку на всю оставшуюся жизнь. Он понял, что должен стать священником еще в тот день, когда его мать купила такие же сладкие, пьянящие духи, как и его подружка, и принялась ими пользоваться. Если это не знак, то что тогда? Если бы мой отец в девяностых вернулся домой со скейтбордом под мышкой, разглаживая джинсы на заднице и поправляя цепочку от кошелька, я бы не задумываясь тут же ушла в монастырь. Ничего не попишешь, если сама судьба велит.
В послеобеденное время мы часто читаем вместе, сидя в прохладной, затемненной гостиной, при свете косых лучей, падающих в окна с белыми ставнями. Семинарист читает маленькую книжку в кожаном переплете, битком набитую ежедневными молитвами и закладками. Он называет эту книжку своей женой, чем невольно вызывает у меня уважение, и беззвучно шевелит губами, вглядываясь в ее страницы. Эту картину вполне можно было бы назвать утопично-мирной, если бы отец не врубал свою гитаропилу в спальне, а мама не сидела в кухне на телефоне, громко обсуждая с моей старшей сестрой всевозможные ужасы, катастрофы и безвременные кончины. Обрывки ее разговора разносятся по всем коридорам, начисто убивая любую возможность хоть ненадолго погрузиться в состояние покоя и умиротворения:
– Нет, ты послушай, что я тебе говорю! – слышим мы ее голос. – Когда впервые появился «Супермен», выросло целое поколение детей, уверенных, что они тоже могут летать. И что же? Эти детишки забирались на крыши и прыгали с них, причем часто разбивались насмерть. Ты этого хочешь, я тебя не пойму?
Мы с семинаристом прикрываем рты, пытаясь не расхохотаться. Иногда он даже хлопает себя по голой ляжке. В неурочное время он часто ходит в белой оксфордской рубашке, шортах для гольфа и носках, натянутых до самых колен. Надо ли говорить, что в этом облачении он просто великолепен. И похож на стоматолога-сектанта. Иногда он делает такой жест рукой – будто уточка крякает – чтобы показать, дескать, эта дамочка слишком много говорит, но на деле именно он – самый говорливый человек, которого я когда-либо встречала. Когда ему приходится какое-то время молчать, он хватается обеими рукам за подлокотники своего кресла и трясется, как крышка от чайника. Его ни капли не раздражает наша болтовня и постоянное наличие женских голосов вокруг, более того, стоит всему этому исчезнуть, он чувствует неудовлетворенность какой-то своей базовой человеческой потребности.
– Где ваша жена? – спрашивает он Джейсона, когда я задерживаюсь наверху. – Ваша жена очень забавная.
Нам каким-то образом абсолютно комфортно рядом друг с другом – так иногда бывает, когда сталкиваются люди, совершенно несовместимые и не способные прийти к согласию. Однако проходит всего несколько недель, и становится более и более ясно, что я оказываю на него дурное влияние. Как-то раз мы с ним говорили о гитарах, и я случайно познакомила его со словом «дрочить».
– Что такое «дрочить»? – спрашивает он. – Ты имеешь в виду мастурбировать? Мастурбировать… гитарой?
В этот момент отец наверху начинает наяривать свой рифф. Как почувствовал.
– Как бы ты назвала такую музыку? – спрашивает семинарист, послушав ее несколько минут в полном молчании. Он довольно долго изучал классическое фортепиано и, уж конечно, понимает, что с папиной игрой явно что-то не так. – У нее вообще есть название?
Я раздумываю над термином «церк-рок», но отвергаю его.
– Технически, это просто жопо-рок, – говорю я.
– Жопо-рок! – прыскает семинарист. Очевидно, он никогда прежде не слышал этого слова. – Очень смешно! Жопо-рок!
Я начинаю подозревать, что меня откармливают для жертвоприношения на вершине горы. Мать пичкает меня едой по пять-шесть раз на дню и подсовывает тарелку с печеньем под дверь всякий раз, когда я не отвечаю на стук. Дабы не уступать ей, семинарист подкрадывается ко мне однажды вечером, когда я сплю на диване, и подносит к моим губам кусок ветчины.
– НЕТ! – ору я, потому что именно этому учат в детстве – не позволять никому лезть к тебе со своей ветчиной, пока сама не захочешь.
– Но это ведь очень хорошая ветчина, – умоляет он. – А ты и правда очень худая!
– Сколько же я, по-твоему, должна весить?
– Сто девяносто фунтов, – не задумываясь отвечает он. Очевидно, он немало об этом думал.
Я приподнимаюсь на локте, окидывая семинариста пристальным взглядом.